Рильке увидел его во время Осеннего салона 1907 года и был очарован:
Мужчина смотрит на зрителя, повернувшись к нему в три четверти. Густые темные волосы откинуты за уши, ясно видна форма головы, контур ее, прослеженный с необычайной уверенностью, – жесткий и в то же время округлый; одной линией обрисован лоб; твердость контура чувствуется даже там, где он, растворяясь в форме и плоскостях, остается только самым внешним из тысячи очертаний; края глазных впадин еще раз выявляют крепкую структуру форм черепа; лицо направлено вниз и немного вперед, и каждая черта как будто привешена в отдельности. В лице невероятное напряжение, и в то же время оно выражает примитивнейшее безграничное удивление, в котором так часто застывают дети и простолюдины; только у человека на портрете нет их пристально-бессмысленного взгляда, выдающего погружение в пустоту. Наоборот, сосредоточенный взгляд немигающих глаз указывает на чисто животную внимательность бодрствующего сознания. А насколько блестяще, с какой безупречной точностью передано это состояние созерцания, подтверждается тем, что художник (и это особенно трогательно) не привносит никакой многозначительной интерпретации, не ставит себя выше своего изображения, но рисует свой портрет со смиренной объективностью и будничным интересом собаки, которая, увидев в зеркале свое отражение, думает: «А вон еще одна собака»{504}.
Это не единственное сравнение с собакой. Спустя столетие другой поэт будет размышлять о Сезанне-человеке – о своем Сезанне – и отдаст ему поэтическую дань. Шеймас Хини подхватил мысль Рильке:
Мне нравится его сердитость,
его каменное упрямство, твердость
зеленых, незрелых яблок.
Как он, подобно собаке,
смотрел в зеркало и лаял
на другую лающую собаку.
Его вечная неудовлетворенность,
его вера в работу, презренье
к пошлому ожиданию благодарности
или восхищения – вещам,
которые умаляют художника.
Мне нравится его сила,
крепчающая от сознанья,
что ты делаешь то, что умеешь.
Его набыченный лоб,
как бы блуждающий где-то
в пространствах, нетронутых кистью,
за яблоком и за горой{505}.
Он такой, как есть, хотя фон странным образом размывает его черты. Кажется, будто голова слилась с обоями, и их рисунок, подобно проходящему облаку, повторяется на куполообразной голове. Некоторые высказывания Сезанна заставляют предположить, что он был не в восторге от собственной внешности, особенно от рано возникшей лысины. Но даже если с этим связано появление шляпы на восьми его автопортретах, он все же нередко, бравируя, выпячивает на холсте именно лысину. Как и здесь: внушительный облик, внимательный и спокойный взгляд, живое лицо и удивительная динамичность черепа… «Ему было едва за тридцать, а макушка у него уже облысела, – так лаконично описывает его Эдриан Стоукс. – Учитывая, какой впечатляющий объем дарил ему каждый раз этот черепной свод, сложно не почувствовать, что как художнику ему необычайно повезло»{506}.
В этот период Сезанн создал целую подборку автопортретов. Один из них приобрел Дега, другой – Писсарро (цв. ил. 7){507}. Третий позже купил Дункан Филлипс для Коллекции Филлипса в Вашингтоне (цв. ил. 8). Когда в 1904 году его выставили на Осеннем салоне, критики из кожи вон лезли. «М. Сезанн [sic] шлет нам свой портрет! Какой молодец! Труженик-мечтатель. Лучше бы продолжал плодить натюрморты, раз ни в чем ином не смыслит!»{508}
Альберто Джакометти. По мотивам «Автопортрета» Сезанна
Через пятьдесят лет Курт Бадт увидел на портрете из Коллекции Филлипса, в частности, «человека смиренного и в humilitas[58] обретшего „всевидящее око“; его черты исполнены покоя, взгляд проницательный, то есть улавливает скрытое под поверхностью и непринужденно обращен к миру земных вещей, которые раскрывают перед ним свое истинное значение».
Черты этого рано состарившегося человека (Сезанну не было еще и сорока), а заодно и лацканы, и складки его костюма утратили все следы, оставленные прикосновением времени, сделавшего их своей жертвой. Сам персонаж напоминает архитектурную конструкцию, части которой – связанные между собой, поддерживающие и несущие друг друга – служат опорой духовного существования или, точнее сказать, хранят его. Телесное всецело преобразилось здесь в дух и душу{509}.
У этого памятника благочестию есть антитеза – похвала дерзости, произнесенная Лоренсом Гоуингом: «Лукавый, как у фавна, проблеск выдает Сезанна, оставшегося в стороне. Воплощенный им образ, если присмотреться, независим и даже остроумен»{510}.
Около 1937 года, почти в таком же возрасте, Альберто Джакометти выполнил копию головы с этого автопортрета. Для Джакометти также был характерен этот «собачий взгляд». Портрет Сезанна вызывал у него неотступный интерес, как и все творчество, и в том числе решительно новый подход к изображению головы{511}.
На некоторое время портрет стал собственностью Огюста Пеллерена, а позднее – другого крупного коллекционера, Эрнста Бейелера. Ныне хранится в музее Орсэ в Париже.
Вскоре после того, как началась их совместная жизнь, они сбежали в Эстак. Там пережидали Франко-прусскую войну, осаду Парижа, Коммуну, установление Третьей республики; Сезанн работал sur le motif – о чем позднее рассказывал Воллару – и периодически совершал вылазки в Жа, проведать мать. Для него лично период смут и волнений оказался крайне несобытийным.
На поднявшейся волне республиканских настроений граждане Экса большинством голосов поручили аптекарю выполнять обязанности мэра, а адвоката и врача назначили его заместителями. Затем принялись уничтожать все памятники императору: его бюст сняли с постамента, выволокли из зала заседаний и швырнули в фонтан. Отца Сезанна и его друзей Байля и Валабрега избрали в новый временный городской совет. Луи Огюста определили в финансовый комитет, Байля – в комитет общественных работ, Валабрега – в комитет по формированию полиции; и Байль, и Валабрег служили в подразделении, отвечавшем за создание Национальной гвардии. Новоиспеченные республиканцы серьезно относились к своим обязанностям – пожалуй, даже слишком. Мариус Ру язвительно писал, что со скукой наблюдает «революцию со стороны. В толпе – великолепные Байль и Валабрег. Они ликуют и громко приветствуют меня. Подумать только: эти два парижских бездельника объявились здесь, пробрались в городской совет и голосуют за сопротивление. „Выступим как один, – призывают они. – Выйдем маршем!“ Говорить они мастаки»{512}. Луи Огюста, напротив, нельзя было упрекнуть в чрезмерном рвении. Из сорока семи заседаний временного городского совета он посетил только два.
Сезанна заочно избрали в комитет Школы рисования в Эксе: как ни странно, он оказался в списке первым, с пятнадцатью голосами из двадцати. (Байль, также представленный, снискал только четыре голоса в первом раунде и восемь во втором.) Официально комитет был создан в декабре 1870 года и распущен в апреле 1871‑го, составив единственный отчет. Сезанн появлением не отметился.
Между тем его местонахождением заинтересовались на официальном уровне. В январе 1871 года Золя, находившийся тогда в Бордо, получил от Ру известие из Экса о мобилизации в Национальную гвардию:
Неприятная новость: Поля С. ‹…› нынче активно разыскивают, и я всерьез опасаюсь, что рано или поздно найдут, если верить утверждениям его матушки, будто он по-прежнему в Эстаке. Прежде Поля, не вполне понимающего, к чему это приведет, много раз видели в Эксе. Он действительно часто там бывал – оставался на день, два, три, а то и больше. Говорят, он даже пьянствовал в компании каких-то знакомцев. И конечно, сразу стало известно, где он остановился, поскольку эти самые знакомцы (наверняка из зависти, что ему не приходится зарабатывать на хлеб насущный) поспешили на него донести и сообщили все сведения, необходимые для его обнаружения.
Те же господа, – ну не поразительно ли! – узнав от Поля, что ты тоже жил в Эстаке, но не подумав, что ты уже мог уехать из этой дыры, и не будучи в курсе, женат ты или нет, заодно и тебя объявили уклонистом. Вечером 2 января мой отец отвел меня в сторонку и сказал: «Я тут услышал от одного новобранца: «Нам четверым, с капралом таким-то, приказано отправиться в Марсель за этими уклонистами». Он назвал имена. Среди них, точно помню, Поль Сезанн и Золя. Новобранец еще добавил: «Эти двое прячутся в Сент-Анри» [в соседней деревне].
Я велел отцу никого не слушать и не участвовать в подобных разговорах; сам же закончил дела и на следующее утро поспешил в мэрию, куда я вхож. Мне показали список уклонистов. Твоего имени там не было. Я сообщил Ферану, надежному и верному мне человеку, какие ходят разговоры. Он ответил: «О Золя говорили только из-за Сезанна, которого неустанно ищут; если вашего друга и упоминали, то явно до того, как была получена информация: Золя не из Экса, да к тому же женат».