Тридцатилетняя война довершила разорение, начало которому было положено открытием Америки, Реформацией и Крестьянской войной. Торговля и промышленность хирели, из-за этого значительная часть бюргеров потеряла экономическую независимость, и бюргер превратился в мелкого служащего на жаловании у какого-нибудь из двухсот независимых суверенов, которые правили страной после Вестфальского мира. Так в XVII веке выкован был могучий инструмент правительственной тирании — немецкая бюрократия.
Правящая бюрократия не может действовать эффективно без надлежащего дополнения — покорного народа, смирившегося с тем, что им командуют. Это покорное немецкое население тоже было продуктом Тридцатилетней войны. Крестьянская война закончилась победой землевладельцев, но, несмотря на это, в конце XVI века наблюдалось некоторое ослабление феодальных пут. Во время Тридцатилетней войны и сразу после нее, благодаря острой нехватке рабочей силы, крестьяне, пережившие кровопролития и голод, получили возможность требовать лучших социальных и экономических условий. Казалось, что катастрофа дала, по крайней мере, один хороший результат — большую свободу германского крестьянства. На самом же деле действие ее было прямо противоположным. Вестфальский мир усилил независимость князей и аристократии — усилил настолько, что они смогли повернуть вспять процесс модернизации Германии и возвратить крепостному порядку жесткость, какую успели забыть предыдущие поколения. В том, что касается сельского населения Германии, самым важным результатом французской международной политики было воцарение нового, искусственного и чудовищного средневековья. Когда пришло время родиться новой германской державе, к услугам пруссаков в полной готовности была развитая бюрократия и смирное подконтрольное население.
Внутри самой Германии политические последствия Тридцатилетней войны были почти без исключения отрицательными. Подражая Людовику XIV, князья послевестфальской Германии либо придавили, либо просто отменили местные парламенты, до некоторой степени ограничивавшие самовластие их отцов. Автократия стала традицией этой страны.
Австрия навсегда потеряла власть над северными и западными землями Германии. Государства, номинально входившие в империю, фактически стали независимы от Габсбургов — независимы настолько, насколько это требовалось Ришелье и отцу Жозефу, желавшим распространить на них французское влияние. С французской точки зрения эта конфигурация была превосходна, но сохраниться такая конфигурация могла только при двух условиях: во-первых, если французская монархия будет оставаться стабильной, не упуская, но и не расширяя свою власть, и, во-вторых, если немцы не воссоединятся — ни добровольно, ни по принуждению. К началу XIX века оба эти условия перестали выполняться. Французская монархия пришла в упадок и рухнула, сменившись агрессивной военной диктатурой, восстановившей против себя всю напуганную Европу, и возникла прусская монархия, способная создать новое объединенное германское государство. Подорвав власть Австрии, Ришелье и отец Жозеф тем самым проложили путь к будущему объединению Германии не в виде наднациональной, не только германской федерации, а в виде централизованного чисто тевтонского государства. Завершающий удар по федеративной идее — единственному политическому принципу, который мог в современных условиях обеспечить порядок в Центральной и Восточной Европе, — был нанесен в 1919 году, когда вместо того, чтобы реформировать и укрепить империю Габсбургов, союзники разбили ее на полдюжины независимых, но не вполне жизнеспособных национальных государств.
Политика Ришелье имела целью ослабить Испанию и Австрию, раздробить Германию и вместо Габсбургов сделать доминирующей европейской силой Бурбонов. Политика эта была успешной — успешной настолько, что когда Людовик XIV довел ее до логического и безумного завершения — перманентной агрессивной войны против всех, — вся Европа объединилась против Бурбонов точно так же, как в прошлом вся она, включая Францию, объединялась против Габсбургов. К концу долгого своего господства Франция разорилась, ее торговля и промышленность захирели, угнетенное крестьянство находилось в состоянии латентного бунта, и большие пространства на ее территории почти обезлюдели. В экономической области частное предпринимательство не поощрялось, в религиозной и политической — свобода вероисповедания и все традиционные автономии и ограничения тирании были отменены. Подготовлена была почва для революции, а из революции вышел — наряду с «прогрессом через катастрофу», о котором любят рассуждать политические оптимисты, — наполеоновский империализм и, как реакция на него, немецкий национализм, прусская империя и катастрофы XX века.
Относительно политики можно сделать лишь одно безусловное обобщение, а именно — что государственные деятели не могут предвидеть, иначе как в ближайшем будущем — результаты какого бы то ни было масштабного политического действия. Правда, многие из них оправдывают свои действия, убеждая себя в том, что видят далеко вперед, но на самом деле это не так. Будь они вполне честны, они повторили бы за отцом Жозефом:
J'ignore ou mon dessein, que surpasse ma vue,
Si vite me conduit;
Mais comme un astre ardent qui brille dans la nue,
II me guide en la nuit.
Если дорога в ад вымощена благими намерениями, то между прочим — из-за того, что вычислить последствия невозможно. Епископ Стаббс осуждает поэтому таких историков, которые забавляются тем, что возлагают на отдельных людей или группы ответственность за отдаленные последствия их действий. «Мне это представляется, — пишет он, — не только несправедливостью, но и незнанием очевиднейших заключений здравого смысла… сделать историческое лицо ответственным за зло и преступления, произошедшие из его действий благодаря процессам, которых он не мог предвидеть.» Это верно отчасти — отчасти, но не целиком. Историк, помимо того, что он моралист, пытается сформулировать обобщения относительно развития человечества. Когда он их сформулировал, они становятся доступны политику, разрабатывающему план действий. Таким образом, прошлые данные о связи между действиями и последствиями перемещаются в сферу этики как значащие факторы в ситуации выбора. И тут следует сказать, что если отдаленные последствия данного образа действий предвидеть невозможно, то отнюдь не невозможно предвидеть в свете прошлого исторического опыта, какого рода последствия в принципе могут проистекать из определенного рода действий. Так, данные прошлого опыта достаточно ясно показывают, что последствия действий, приводящих к широкомасштабной войне, кровопролитной революции, неограниченной тирании и гонениям, скорее всего будут плохими.
Следовательно, политик, избирающий такой образ действий, не может оправдываться незнанием. Отец Жозеф, например, был достаточно начитан в истории, чтобы понимать, что такого сорта политика, какую проводили Ришелье и он, пусть даже номинально успешная, редко приносит долговременные блага той стороне, которая ее спланировала. Однако, радея о Бурбонах, он предпочел закрыть на это глаза и свое добровольное неведение оправдывать рассуждениями о воле Божьей.
Здесь стоит сказать несколько слов о странном чувстве времени у тех, кто мыслят категориями политики. Конкретный образ действий рекомендуется на том основании, что, если его придерживаться, он неизбежно приведет к решению всех важнейших проблем — решению, либо окончательному и вечному, вроде бесклассового общества у Маркса, либо весьма долговременному, наподобие тысячелетних проектов Муссолини и Гитлера или же более скромному, пятисотлетнему Pax Americana[78], о котором говорила мисс Дороти Томпсон. Поклонники Ришелье ожидали Золотого века Бурбонов, более долгого, чем гипотетическая фашистская или нацистская эра, но более короткого (поскольку он все же имел пределы), чем финальная бесклассовая стадия коммунизма. Вуатюр, тогдашний защитник антигугенотской политики Ришелье, оправдывает большие расходы тем, «что один захват Ла-Рошели сэкономил миллионы, ибо Ла-Рошель еще две тысячи лет поднимала бы восстания при каждом несовершеннолетнем короле, при каждом мятеже аристократов». Такие иллюзии характерны для политически мыслящих, когда они рассуждают о последствиях политики непосредственно до или непосредственно после того, как она начнет осуществляться. Но когда плоды политики становятся очевидны, чувство времени у этих людей радикально меняется. Они перестают оперировать веками и тысячелетиями. Теперь одна какая-нибудь победа — основание для Te Deum[79], а если политика приносит успехи хотя бы в течение нескольких лет, государственный деятель испытывает удовлетворение, а подхалимы осыпают гения похвалами. В подобном духе выражаются даже трезвые историки, пишущие о событиях ретроспективно. Так, современные авторы славят Ришелье как великого и дальновидного государственного деятеля, хотя совершенно ясно, что действия, предпринятые им для возвеличения династии Бурбонов, подготовили социальные, экономические и политические условия, которые привели к падению династии, возвышению Пруссии и катастрофам XIX и XX веков. Его политику оценивают как исключительно успешную, а тех, кто против нее возражал, упрекают в близорукости. Вот как, например, выражался Гюстав Фаньез о французских крестьянах и горожанах, недовольных военной политикой кардинала — политикой, которую им приходилось оплачивать своими деньгами, лишениями и кровью. «Всегда корыстные и неразумные, массы не могут долго мириться с тяготами, плоды которых суждено собрать грядущим поколениям». И это — сразу после пассажа, описывающего как раз сами плоды — объединение всей Европы против Людовика XIV и бедствия французского народа. Такую поразительную непоследовательность можно объяснить только тем, что, когда люди говорят об успехах своей страны, они мысленно оперируют лишь самыми короткими отрезками времени. Триумф надо воспевать, даже если он длится не дольше дня. Когда речь идет о таких людях, как Ришелье, Людовик XIV и Наполеон, их короткими триумфами восхищаются больше, чем возмущаются долгими несчастьями, которыми эти триумфы оплачены.