Как-то на Невском в 1925 г. Ахматова встретила Мариэтту Шагинян. И та, то ли в шутку, то ли с издевкой сказала Анне Андреевне: «Вот вы какая важная особа, о вас было постановление ЦК: не арестовывать, но и не печатать».
Вот оно что: постановление. Такого ранее никогда не было. Потому и не догадывалась Ахматова, чтó это вдруг ее стихи разонравились редакторам сразу всех журналов. Она писала, рассылала стихи, ей возвращали их обратно либо просто никак не реагировали. Если она самолично приносила их в редакцию, то там читали ее стихи, искренне сожалели, что опять не про то и не о том. «Они надеялись, – писала Ахматова, – что на этот раз, наконец, у меня окажется про колхозы…»
Позднее она призналась: это был акт гражданской смерти поэта. Пока муза была с ней, она писала: «в стол», для себя, для друзей. Она, как Евгений Баратынский, считала, что «читателя найду в потомстве я». Утешение слабое, но – утешение.
Всем своим гостям она читала стихи, ибо более их было нечем угостить: с конца 20-х годов Ахматова вела полунищенскую жизнь, продавая потихоньку самое ценное, что у нее еще было.
Из-под каких развалин говорю,
Из-под какого я кричу обвала,
Я в негашеной извести горю
Под сводами зловонного подвала.
Ждать своего читателя ей предстоит долгих 18 лет, аж до 1940 г. Но лучше бы и этой «милости» не было.
В том же 1925 г. Ахматову исключили из Всероссийского союза писателей как «непролетарского» поэта. Имя ее было изъято отовсюду. Даже ее портреты, а Ахматову любили писать художники, на выставках более не появлялись. Ее как бы вдруг не стало, а имя ее стало отчетливо отдавать чем-то антикварным.
Но и это оказалось лишь прологом к подлинной драме. В 1929 г., как писала много позднее Ахматова, «кончилась тень свободы и началась… сталинщина, что мы все, неуехавшие, слишком хорошо помним». Уже в конце 20-х годов она «жила, окруженная заговором молчания…»
Ахматова боялась и ненавидела Сталина. Всегда. Вне зависимости от ее личных бед и арестов сына. Он для нее олицетворял несвободу, что для поэта – смерть. Позднее она призналась: «Нам казалось, что он – вечный». А когда его все-таки не стало, каждый год 5 марта брала грех на душу и благодарила Господа, что убрал, наконец, с земли этого ирода.
Понятно, что когда ты пишешь, а тебя не печатают и продолжается это очень долго, да еще безо всякой видимой причины, муза начинает обижаться и, наконец, замолкает. Так было после травли конца 20-х годов, так было и после ареста ее любимого поэта Осипа Мандельштама, который произошел в ее присутствии.
Чтобы стихи вновь «пошли», было необходимо сильное душевное потрясение, потрясение самой сути ее женского естества…
В 1934 г. писателей, как известно, загнали в колхоз, создав единый Союз советских писателей, и в том же году, в августе, состоялся его первый съезд. Ахматовой, само собой, там не было, – ее ведь в колхоз не взяли. На том съезде вконец перепуганный Горький произнес свою знаменитую речь-приговор – и всей советской литературе, да и себе заодно: «Отклоненья (мысли и чувства. – С.Р.) от математически прямой линии, выработанные кровавой историей трудового человечества и ярко освещенные учением, которое устанавливает, что мир может быть изменен только пролетарием… объясняется тем, что наши эмоции старше нашего интеллекта».
Отныне только тот сможет называть себя «советским писателем», кто будет следовать единому для всех творческому методу – социалистическому реализму, он гарантирует каждому пишущему, что его творенья не будут «отклоняться от математической прямой линии». Советская литература, по сути не успев даже избавиться от молочных зубов, тут же благополучно и скончалась. Писатели были уже не писателями, а «бойцами идеологического фронта», «инжене-рами человеческих душ». Слава Богу, что Ахматовой пока с ними не было.
С нею были Мандельштам и Цветаева. В 1933 г. Осип Мандельштам в Ленинградском доме печати сказал с гордостью: «Я – современник Ахматовой». Зато С. Городецкий, один из лидеров акмеизма, т.е. давнишний единомышленник Ахматовой, не смущаясь, писал в 1934 г., что она «ушла в контрреволюцию». А ведь такие слова – донос.
Итак, новое подлинное потрясение (первое она испытала после расстрела в 1921 г. ее бывшего мужа Николая Гумилева) Ахматову поразило в 1935 г., когда практически одновременно были арестованы ее сын и муж.
Тогда же к ней вернулись стихи. Они «звучали непрерывно, наступая на пятки друг другу, торопясь и задыхаясь» (Ахматова). Тогда же она начала «Реквием» и писала его пять лет. «Я так устала, – говорила она Л. Чуковской, – каждую ночь пишу».
Звезды смерти стояли над нами,
И безвинная корчилась Русь
Под кровавыми сапогами
И под шинами черных «марусь».
Писать такое в те годы – уже подвиг. И на него сознательно пошла сломленная жизнью, больная и уже далеко не молодая женщина.
В предисловии к «Реквиему» Ахматова написала: «В страшные годы ежовщины я провела семнадцать месяцев в тюремных очередях в Ленинграде». И дала она себе слово, что опишет всё это.
Из «Реквиема»:
У меня сегодня много дела:
Надо память до конца убить.
Хотелось бы ей этого. Очень хотелось. Но – не дано. Зато мы теперь можем читать ее бессмертную поэму – самый совершенный и самый всеобъемлющий художественный образ сталинизма.
Когда слушавшие эти жуткие строки «Реквиема» ее самые близкие друзья удивлялись, как она могла решиться на такое, Ахматова недоуменно пожимала плечами: «А на что вы рассчитывали? Что я буду видеть все это и молчать?» (Запись М. Ардова).
«Реквием» она читала самым дорогим ей людям, которым доверяла абсолютно: О. Мандельштаму, Б. Пастернаку, Л. Чуковской, Э. Герштейн и еще немногим. После первого же чтения Пастернак сказал: «Теперь и умереть не страшно!» И никто из них не проронил ни слова. Ведь в их руках была жизнь Анны Ахматовой.
Как-то ее спросили: как она смогла сохранить строки «Рек-виема» в 30-50-е годы? Ахматова ответила так, как и было на самом деле: «Я стихи не записывала. Я пронесла их через два инфаркта в памяти».
В 1961 г. Ахматова написала стихотворение, последняя строфа которого и стала известным автоэпиграфом к «Реквиему»:
Нет! И не под чуждым небосводом
И не под защитой чуждых крыл –
Я была тогда с моим народом
Там, где мой народ, к несчастью, был.
Осенью 1940 г. Ахматова начала «Поэму без героя», основное свое произведение, как она сама считала. Вновь писала «ночи напролет». Ибо если «Реквием» – это ее гражданская позиция, продиктованная горем, тиранией, ее личным оскорбленным достоинством, наконец, то «Поэма без героя» для Ахматовой, как поэта, важнее потому только, что она замысливалась как чистый продукт ее поэтического вдохновения. Закончила она это творение уже в годы войны, в Ташкенте, в августе 1942 г.
Приведем лишь несколько строк из третьей части поэмы:
А за проволокой колючей,
В самом сердце тайги дремучей –
Я не знаю, который год –
Ставший горстью лагерной пыли *,
Ставший сказкой из страшной были,
Мой двойник на допрос идет.
Во время войны власти несколько ослабили идеологические тиски, и у Ахматовой вновь затеплилась надежда – может этот кошмар вместе с войной закончится. В 1943 г. в Ташкенте вышел небольшой сборник Ахматовой «Избранное».
Безоблачно начинался и 1946 год. Сын остался живым. Стихи Ахматовой вновь стали печатать. Она готовила очередной сборник. Он уже был даже в печать подписан. 8 марта 1946 г. в газете «Вечерний Ленинград» напечатали фотографию – «Ахматова читает стихи своей внучке». В апреле она выступала с чтением стихов в Москве, в Колонном зале Дома Союзов.
Зал ее встретил стоя! Это поразительно! Значит не забыли! И – любят!
Само собой, доложили Сталину. Он пришел в ярость: «Кто организовал вставание?!» До сих пор стоя не приветствовали даже Жданова, только его – Сталина. А тут какую-то всеми забытую поэтессу…
В августе 1946 г. было два вечера, посвященных памяти А. Блока (25 лет со дня смерти). Вновь зал вставал, когда на сцену выходила Анна Ахматова.
Набор «Избранного» тут же рассыпали.
Это врéменное послабление было уже второй «недоработ-кой» властей. Первая случилась еще в предвоенном 1940 году. Тогда для Ахматовой начались настоящие чудеса в решете после чуть ли не 18-летнего утаивания ее от читателей.
К новому 1940 г. Ахматова в связи с советско-финской войной написала стихотворение:
С Новым годом! С новым горем!
Вот он пляшет, озорник,
Над Балтийским дымным морем,
Кривоног, горбат и дик.
И какой он жребий вынул,
Тем, кого застенок минул?
Так тогда мог написать не только отчаявшийся поэт. Прежде всего, убитая горем и уже как бы издевающаяся над такой жизнью мать.