Шла гражданская война. Жить одной в России, которой большевики прописали голод, разорение и ненависть, Ахматова не могла. Она никогда не была приспособлена к жизни: быт никак не склеивался с ней, а тут – тем более. И она принимает предложение ассиролога Владимира Казимировича Шилейко и в 1918 г. переезжает в его комнату в Шереметевском дворце. Он сохранил ее за собой еще с дореволюционных времен, когда служил у графа Шереметева воспитателем его детей.
Но преодолеть быт с Шилейко оказалось полным безумием – керосинки он боялся как гранаты с вынутой чекой. К тому же ассиролог оказался жутким ревнивцем и настоящим восточным деспотом: он не только запрещал Ахматовой выступать перед публикой со своими стихами, он вообще не разрешал ей писать стихи. За 1920 г. Ахматова не написала ни строчки. В 1921г. они расстались друзьями. Старались, как могли, поддерживать друг друга.
В 1923 г. Ахматова в третий раз пытается испытать свою судьбу замужеством. На сей раз она полюбила искусствоведа Николая Николаевича Пунина. Он тоже жил в Фонтанном доме. Первые годы были неподдельно счастливы – это даже в глаза бросалось. Ахматова как-то призналась своей подруге, актрисе Н.А. Ольшанской, что более других своих мужей любила все же Пунина.
Но в 1938 г. он привел в их квартиру свою новую жену, и они с Ахматовой расстались. Хотя она и осталась жить в той же квартире – деться Анне Андреевне было некуда, к тому же к ней продолжали относиться очень тепло, здесь она была «Акумой», она очень привязалась к Ирине, дочке Пунина.
Так и прожила Ахматова в этом Фонтанном доме до 1952 г., когда Институт Арктики и Антарктики, занимавший Шереметевский дворец, не выселил ее и Ирину Пунину. Ахматова написала про свое многолетнее проживание в этом дворце «жильцом»: «Я нищей в него вошла и нищей выхожу».
В 1938 г. Ахматова полюбила профессора медицины Владимира Георгиевича Гаршина. Тот отвечал ей взаимностью. Но умудренные опытом, съезжаться не торопились. Тем более в том году она дважды потеряла Пунина – сначала разошлась с ним, потом его вторично арестовали. Тогда же во второй раз лишили свободы и ее сына Льва. Какая уж тут любовь…
Потом война. Эвакуация в Ташкент. Гаршин, оставшийся в Ленинграде, часто писал ей: не голод ему страшен, а только разлука с ней. Потом он сделал ей предложение. Ахматова согласилась.
В мае 1944 г. она уехала к нему в Ленинград. Именно к нему, ибо бомбой разворотило их квартиру в Фонтанном доме, из-за чего, кстати, Ахматова и согласилась на эвакуацию. Гаршин встретил ее на вокзале, поцеловал ручку и спросил галантно: куда отвезти вас, Анна Андреевна?
Так она рассталась со своим четвертым «почти мужем». Впервые в жизни дала себя оскорбить. Написала с нескрываемой злостью:
Лучше б я по самые плечи
Вбила в землю проклятое тело,
Если б знала, чему навстречу,
Обгоняя Солнце, летела.
* * * * *
Когда российская история докатилась до революции, Ахматовой исполнилось двадцать восемь – «слишком много, чтобы поверить, и слишком мало, чтобы оправдать» (И. Бродский).
Кстати, она в отличие от большей части русской интеллигенции, склонной эмоции запрягать впереди разума, не была в восторге ни в феврале 1917 г., ни тем более – в октябре. Все происходящее она воспринимала как данность, как некое испытание, посланное России Свыше. В октябре, писала позднее Ахматова, «случилось то, что случилось».
Поэтому она не отшатнулась от революции, но и не встала «в позу судии». Она все видела, все прекрасно понимала – и когда лицезрела все отходы революции, и когда своими чуткими ноздрями ощущала весь идеологический смрад, шедший от «комиссаров». Ахматова была слишком умна, чтобы не увидеть реальную изнанку пролетарской диктатуры, и слишком тонка, чтобы не различить и не признать ее «нюансы».
В первые месяцы после большевистского переворота, когда новоявленной власти было не до речей возмущенной интеллигенции и стихийные митинги возникали один за другим, Ахматова не была в стороне от них. Уже 27 ноября 1917 г. она выступила на митинге в защиту свободы слова. Прочла там:
Теперь никто не станет слушать песен.
Предсказанные наступили дни.
Моя последняя, мир больше не чудесен,
Не разрывай мне сердце, не звени.
2 января 1918 г. Ахматова читала свои стихи на митинге в поддержку жертв большевистского террора.
В том же рубежном 1917 г. Ахматова пишет одно из своих самых известных стихотворений:
Когда в тоске самоубийства
Народ гостей немецких ждал,
И дух суровый византийства
От русской церкви отлетал,
Когда приневская столица,
Забыв величие свое,
Как опьяневшая блудница,
Не знала, кто берет ее,
Мне голос был. Он звал утешно,
Он говорил: «Иди сюда,
Оставь свой край глухой и грешный,
Оставь Россию навсегда.
Я кровь от рук твоих отмою,
Из сердца выну черный стыд,
Я новым именем покрою
Боль поражений и обид».
Но равнодушно и спокойно
Руками я замкнула слух,
Чтоб этой речью недостойной
Не осквернился скорбный дух.
Эти строки, написанные с отчаянной откровенностью, мгновенно вбили клин между Ахматовой и значительной частью русской интеллигенции, которая не мыслила себя «под большевиками». Да и в глазах большевиков эти строки на какое-то время стали ее своеобразной индульгенцией, ибо ими она как бы призывала своих читателей: остудить нервы, не шарахаться в эмиграцию, как бы в России сейчас не было плохо, но она – твоё лоно, оно породило тебя и ты не можешь его предать.
А можно рассуждать и проще, без опоры на видимое наукообразие и неподконтрольную эмоционально-психологическую мотивацию. Действительно, почему Ахматова с ее умом, дарованием, умением видеть вперед, сквозь время, все же осталась в России, хотя прекрасно понимала, что ничего хорошего она лично от власти большевистской ждать не может, ибо власть эту и ее ум, и ее сердце не приняли сразу и навсегда?
Потому что она – поэт, поэт русский и там ее творчество, кроме кучки бывших русских, никому будет не нужно. Но если бы знала она в 1917 г., что и в СССР ее творчество будет признано «общественно вредным», возможно и не послушалась бы она того голоса. Но, поди, знай заранее.
Оставшись с большевиками, Ахматова осталась с Россией, что для нее было тождественно, – с русской культурой. Поэтому она сразу и категорически отвергла все «левые» экспериментаторские вывихи пробольшевистски настроенной интеллигенции: С.М. Эйзенштейна, А.Я. Таирова и многих других. Ахматова на подобное глядела с «глубоким отвращением» (И. Берлин). Для нее это было не искусство, а «богемный хаос», с него начиналось заметное «опошле-ние» русской культуры. На плаву – и ими любовались большевики – были «созидатели пролетарской культуры». Творцов же традиционной для России культуры («буржуазной») сначала безапелляционно оттерли, затем заплевали, потом пересажали и расстреляли.
Ахматова за всю свою долгую жизнь никогда, ни единым словом не обмолвилась против советского режима, хотя и глубоко ненавидела его. «Однако вся ее жизнь была, – как Герцен однажды сказал фактически обо всей русской литературе, – одним непрерывным обвинительным актом против русской действительности» (И. Берлин).
В 1922 г. Ахматова писала в стихотворении «Многим»:
Я – голос ваш, жар вашего дыханья,
Я – отраженье вашего лица.
Напрасных крыл напрасны трепетанья, –
Ведь все равно я с вами до конца.
…
И говорят – нельзя теснее слиться,
Нельзя непоправимее любить…
Как хочет тень от тела отделиться,
Как хочет плоть с душою разлучиться,
Так я хочу теперь – забытой быть.
Это она не к снобам обращалась, и не к тем, кто изменил русскому искусству, а к своему читателю, да и вообще – ко многим. Расстрел своего бывшего мужа она не простила никогда, ибо твердо знала – он поэт, а не заговорщик.
И в том поэтически очень продуктивном и крайне идеологически и нравственно заостренном для Ахматовой 1922 г. она пишет свое знаменитое и, как любили совсем недавно говорить, «программное», стихотворение «Не с теми я, кто бросил землю…»
Не с теми я, кто бросил землю
На растерзание врагам.
Их грубой лести я не внемлю,
Им песен я своих не дам.
Но вечно жалок мне изгнанник,
Как заключенный, как больной.
Темна твоя дорога, странник,
Полынью пахнет хлеб чужой.
А здесь, в глухом чаду пожара
Остаток юности губя,
Мы ни единого удара
Не отклонили от себя.
И знаем, что в оценке поздней
Оправдан будет каждый час…
Но в мире нет людей бесслезней,
Надменнее и проще нас.
Русская эмиграция взвыла от возмущения. Зато некоторые большевики умилились этим «мы». Но не от их общего имени писала Ахматова, а от имени оставшейся в России интеллигенции.