– Поцелуй нашу мать!
И его горячие губы нежно, почти робко касались моей щеки.
* * *
Зима покрыла толстым снежным покровом город и деревню; наше пустынное и тихое местечко совсем уснуло, только отдаленный звон бубенчиков на санях заставлял высовываться из окна любопытных сонливцев.
Все было спокойно вокруг нас, но не в нас самих.
Арман проводил долгие часы подле меня, читая мне вслух. Однажды я погрузилась в воспоминания и совершенно забыла о нем и его чтении.
– Ванда, о чем ты думаешь? – внезапно воскликнул он.
И в порыве безумной ревности он схватил стул и как игрушку разломал его.
– Посмотри мне в глаза. О чем ты думала сейчас?
– Мои мысли принадлежат мне.
– Ты просто не можешь их высказать, вот что!.. Мне иногда хочется размозжить тебе голову топором, чтобы увидеть, что там кроется, чтобы знать, что происходит с тобой, когда ты смотришь неподвижно в пространство… чтобы знать все то в тебе, что еще не принадлежит мне… Если б ты знала, какое это мучение для меня – знать, что у тебя есть прошлое, в котором я не принимал участия… что у тебя есть воспоминания, не связанные со мной… что в тебе таится целый мир, чуждый мне… Если б ты могла это понять, ты пожалела бы меня. Но ты не можешь, потому что не знаешь, как я люблю тебя, не знаешь, что ты для меня… Какое это мучительное чувство! Иногда, когда я вижу тебя тихой и доброй, я спокоен. Но затем по твоему лицу пробегает тень, твой взор устремляется вдаль… куда… Я вечно думаю о тебе. Говоря с другими, я все время думаю о тебе, и когда я так полон тобой, то прихожу в отчаяние, потому что я не достоин тебя, потому что ты не можешь любить меня!
Так терзался он сам и мучил меня.
Я уже говорила, что между нами не было физиологических отношений. Мы осуществили то, о чем Толстой проповедует в своей «Крейцеровой сонате». Я не думаю, чтобы великий русский писатель мог в этом случае гордиться своей теорией, так как поведение Армана не зависело от его нравственных взглядов. Да где они, в конце концов, эти нравственные причины?
Каковы бы они ни были, я не старалась их узнать, довольная своим положением. Но меня трогало, что это омрачало его любовь и заставляло страдать.
* * *
За обедом в «Соколе» сходилось очень немного человек, два-три путешествовавших коммерсанта, но большей частью все одни и те же.
Ночью снова шел снег, и утром легкий белый пушок покрывал старый, уже отвердевший снег. Снежные хлопья покрыли мое окно нежным кружевным узором. Снаружи снег свешивался с краев карниза, точно пена, стекавшая с полного бокала.
По-видимому, было очень холодно. Редкие прохожие торопились, согнувшись чуть не вдвое.
Когда мы спустились к завтраку, в столовой было еще меньше народу, чем обыкновенно. М-м Келлер стояла по обыкновению у буфета, в то время как дочь ее прислуживала за столом.
Я сидела в конце стола, против двери, которая почему-то привлекла мое внимание; я видела, как она отворилась и на пороге появился высокий странный человек, смотревший на меня так же, как и я на него. В зале было тихо; никто не слыхал, как незнакомец поднялся по крутой и скрипящей деревянной лестнице, все с удивлением смотрели на него. Действительно, в нем было что-то странное, поражавшее в этой обстановке. Его взор остановился на мне не более одной секунды, но вся моя душа содрогнулась от страха, точно от прикосновения электрической искры.
Спокойной и уверенной походкой человека хорошего общества он подошел к г-же Келлер и стал с ней говорить. Я заметила на ее лице некоторое удивление, затем она улыбнулась своей обычной доброй улыбкой и указала ему на отдельный столик несколько позади меня. Она помогла ему снять шубу и просила сесть на диван. Потом велела подать ему обед.
По другую сторону стола, тоже прямо против меня, был камин, над которым висело большое зеркало. В это зеркало я видела незнакомца – и он также мог видеть меня.
Невероятное волнение охватило меня; сердце мое усиленно билось, нервы все дрожали, и я дышала с трудом.
Стол был длинный, и зеркало было далеко, но я так ясно видела это бледное, благородное и глубоко грустное лицо, как будто оно находилось близко, возле меня; мы так пристально смотрели друг другу в глаза, как два существа, которые искали и ждали один другого и которым о многом надо переговорить. В этом чисто духовном лице не было ничего земного, в его глубоком взоре таилась такая бесконечная скорбь, такая отчаянная покорность, что я почувствовала, что мое сердце страдало вместе с ним. Я поняла, что все страдание и горе этого лица было мне близко – та же мука и тревога, которая была моей участью в прошлом и предназначена мне в будущем.
Обед кончился, мы встали и ушли из столовой.
Несколько минут спустя я сидела возле своего окна. Передо мной лежали сады да большая дорога, от которой отделялась небольшая улочка, ведущая на станцию.
Я увидела его идущим по дороге! Я не видела, откуда он появился, но он был здесь. Тогда он снял шляпу и поклонился – поклонился мне. Не повернувшись, не двигая головой, он поклонился мне. В саду не было никого, поклон этот мог относиться только ко мне. Я поспешно открыла окно, как бы желая броситься за ним – он исчез… Его не было на дороге, он не свернул в улочку; он исчез.
Прошли часы; беспорядочные мысли и чувства, которых я не могу определить, охватили меня.
Под вечер г-жа Келлер имела обыкновение заниматься своими счетами в столовой.
Я пошла к ней; мне необходимо было поговорить с ней о незнакомце.
Не успела я заикнуться о нем, как она отложила свои бумаги в сторону и, вся взволнованная, заговорила о своем удивительном госте. Его приход изумил ее, потому что в этот час не было никакого поезда и никто не слышал, чтобы сани или карета подъехали к дому; значит, он пришел пешком; она взглянула на его ноги и не нашла никаких следов свежего снега на его тонкой обуви. Это уже казалось таинственным. Но ее удивление сменилось страхом и жалостью, когда изящный незнакомец попросил ее накормить его: он был голоден, но у него не было денег, чтобы заплатить.
– И никто не видел, ни как он пришел, ни как ушел, – прибавила добрая женщина, – а между тем, швейцар всегда сидит внизу.
Когда незнакомец поблагодарил ее за обед, – чего в сущности не стоило и делать, так как он почти ничего не съел и не притронулся к вину, – а затем сошел вниз, она тотчас же послала швейцара узнать, куда он направился. Но тот нигде не нашел его следа, ни на улице, ни на станции.
– Откуда же он пришел? Куда он пошел? Бедный господин! – закончила г-жа Келлер.
* * *
Я ждала, готовая принять удар, который судьба снова предназначала мне.
Как-то ночью во второй половине февраля мне снилось, что я с трудом поднялась на вершину крутой горы. Я стояла на высоком плоскогорье, которое тянулось на необъятное расстояние. Я была одна; ночь была совершенно темная, на небе не было ни одной звезды, вокруг себя я не замечала ни дома, ни человеческого существа, ни животного, ни дерева – одна тьма да глубокое и тяжелое молчание. Казалось, что мир перестал существовать уже много тысяч лет и я осталась одна среди одиночества вечной ночи. Кровь застыла во мне от ужаса, страха и трепета, я упала на колени и горячо молилась, как молилась, будучи ребенком, когда на сердце у меня было тяжело. Тогда в туманной дали блеснул яркий свет, приближавшийся ко мне. В этом сиянии я узнала Голгофу и распятого Христа. Христос глядел на меня с той же бесконечной тоской во взоре, какая видна была в глазах незнакомца, когда он смотрел на меня; его измученное лицо было то же самое, которое я видела в зеркале, и, как тогда, он был вблизи меня, хотя и находился на неизмеримом расстоянии. Я не сознавала свою действительную жизнь; я чувствовала себя ребенком, и, как ребенок, я с тоской протягивала руки к Спасителю, как бы моля его избавить меня от моих ужасных страданий.
Затем я проснулась.
Пробуждение было еще ужаснее, чем сон. Я лежала в темной пропасти, не сознавая ясно, кто я – животное или человеческое существо. Я чувствовала, что мне необходимо припомнить, кто я; я сделала громадное усилие, чтобы выйти из этого ужасного состояния – такое усилие, что даже почувствовала боль. Наконец, я поняла, что лежала на кровати. Но где была эта кровать? В какой комнате? И кто была я сама? Я напрягала свой мозг, чтобы выйти – из этого бессознательного состояния. Я достигла этого медленно и с трудом. Сознание наконец вернулось ко мне и избавило меня от ужасного мрака, давившего мою душу.
Пробуждение мертвеца в могиле, забывшего свою прошлую жизнь, с единственным сознанием неподвижности среди вечной ночи и вечного одиночества…
В этот день я получила телеграмму из Лейпцига, извещавшую меня, что Саша заболел тифом.
Я уехала в тот же день.
* * *
Голубые детские глазки закрылись навеки.
* * *
Я снова с Нейвилле, и жизнь продолжается.