Милитаризм
«...Нет службы более замечательной и благородной, чем служба бойца, охраняющего мирный труд народа».
Еврейский батальон, сформированный по инициативе Жаботинского во время Первой мировой войны, в котором он сам сражался, не был в его глазах преходящим эпизодом. Эта часть наглядно продемонстрировала всю силу политического влияния легальных вооруженных формирований, их способность обеспечивать безопасность Ишува. Батальон совершил настоящую революцию в сознании евреев и заставил мир взглянуть на них другими глазами. В речи, обращенной к бойцам батальона, возвращавшимся в Англию, Жаботинский говорил:
Я хотел бы, чтобы вы, вернувшись домой, что-то позабыли, а что-то запомнили. Все, что было мелкого, несущественного, забудьте. Но великое, вечное — помните! Обращаясь к добровольцам из Эрец Исраэль, я говорил им: «Помните пирамиды? На них можно глядеть по-разному. Можно — с точки зрения Мыши, живущей в щелях, для нее пирамиды — огромная куча грязных и пыльных камней. А можно — с точки зрения орла, парящего в вышине, для него пирамиды — чудо стройности и красоты. Запомните горы Шомрона и плодородные поля Рафиаха, запомните волшебную голубизну, которая у нас сейчас над головами. И на наш батальон взгляните глазами орла. Главное не то, что нам довелось вытерпеть. Главное то, что веками евреев либо били, либо защищали. Чаще били, иногда защищали. Но и то и другое равно унизительно. Пришло время показать миру еврейский меч. И именно потому, что нам это так трудно досталось, мы можем понять, насколько велика ценность этого. А может быть, нам этого оценить и не дано. Может быть, оценить это в полной мере смогут лишь наши дети, и благословят тогда они ваши имена».
«Ха-Арец», 1919.
Жаботинский боролся за то, чтобы батальон не был расформирован по окончании военных действий. А когда все же пришел приказ о расформировании, делал все, чтобы вновь сформировать еврейскую боевую часть. Пока же он призывал еврейскую молодежь заниматься военной подготовкой, прекрасно понимая, что эти навыки будут ей необходимы. В те времена боевая подготовка не была в почете у сионистского движения. Жаботинскому присвоили титул «милитариста». Предполагалось, что это ругательный титул. Жаботинский же принял это «ругательство» без тени обиды:
У нас любят играть латынью. У бывших бундовцев в московской «евсекции» изучение иврита именовалось «клерикализм». Столько же смысла в наших разговорах о «еврейском милитаризме». В обоих случаях это злоупотребление терминами. Милитаризм — это строй, при котором государство содержит излишне большую армию. Это единственное правильное применение этого латинского слова. Но ни один разумный человек не станет утверждать, что народ может и должен оставаться полностью безоружным. Даже крайние пацифисты (здесь имеется в виду общепринятое понимание этого слова, а не «надмирные» личности, такие как Лев Толстой) не идут дальше требований свести вооружение к необходимому для самообороны минимуму. Но мы, евреи, не имеем и этого минимума. И это несмотря на то, что мы очень нуждаемся в средствах «самообороны». Я понимаю так, что милитаристы — это те, кто не хотят ограничиваться упомянутым минимумом. Но называть так тех, у кого вообще ничего нет и кто хотел бы обзавестись десятой частью того минимума,— значит просто бросать слова на ветер. Сытого человека, который продолжает есть, называют обжорой. Но когда просит еды голодный, ему, кажется, не пристала кличка «обжора».
«День памяти Трумпельдора», 1928; в сб. «Воспоминания современника».
И в другом месте:
Надо набраться терпения. И не бояться латинских слов. Даже слова «милитаризм». Ненависть к войне — это духовное наследие нашего народа. Наши пророки гневно осуждали массовое убийство, и среди нас нет никого, кто не мечтал бы о поколении пацифистов. Но именно та система образования, которую клеветник называет «милитаристской», имеет больше всего шансов вырастить доброе и здоровое поколение.
«Путь милитаризма», «Хайнт», 25.1.1929; в сб. «На пути к государству».
О чем же конкретно говорил Жаботинский?
На самом деле лишь война отвратительна. В армейской же жизни есть многое, чего нам не хватает в жизни повседневной. Это, прежде всего, «чувство локтя». В армии нет и не может быть «классовой вражды». Второе — регулярные занятия спортом. И третье — армейская дисциплина. Но здесь стоит остановиться и поговорить подробнее.
Мы иногда возвращаемся к идеям, казалось бы, давно вышедшим из моды. Спросите, например, обыкновенного человека: что он думает об армейской дисциплине? В ответ услышите: «Фи, человека превращают в машину!». Но ведь сам-то он в глубине души наслаждается зрелищем этой четко марширующей «машины»...
Разумеется, не всегда, разумеется, лишь при определенных обстоятельствах, человеку просто необходимо почувствовать себя частью огромного, мощного, стройного целого.
Там же.
Второй бокал — за еврейскую армию. Молча выпьем за нее, ибо молчание прекрасно для солдата на поле битвы. И еврейская молодежь знает, что нет службы более замечательной и благородной, чем служба бойца, охраняющего мирный труд народа.
«Четыре бокала» (оригинал на иврите), «Доар ха-йом», 24.4.1929.
Есть такая капля влаги —
Завтра встречу с ней готовь.
Капля влаги не на флаге —
В сердце пламенная кровь.
И когда бедой повеет,
Мы поднимемся на бой.
Кровь отважных Маккавеев —
В нашей силе молодой.
«Песнь знамени», в сб. «Стихи».
«Всякая война есть не что иное, как братоубийство».
Жаботинский ненавидел войну не только как гуманист. Для евреев война всегда была бедствием вдвойне, ибо и победители и побежденные обычно не щадили евреев. А если евреям приходилось сражаться в войнах, то они сражались с обеих сторон, убивая друг друга и умирая за чужие интересы. В 1929 году Жаботинский откликнулся на предложение установить в Эрец Исраэль обелиск в честь неизвестного солдата-еврея:
Почему мы сможем сказать: «здесь покоится»? Ведь под самим обелиском не будет никто похоронен. Да, конечно, нет в Эрец Исраэль ни пяди, где бы не пал когда-то, в продолжение тысячелетий, еврейский воин. Но неизвестный еврей — это лишь символ. Символ человека, который вынужден был убивать брата. И на обелиске должно быть написано: «Прохожий! Остановись на минуту. Подумай о том, что говорит тебе этот камень. Он поставлен в честь еврея, для которого любая война, где бы она ни велась,— братоубийственная война. Не думаешь ли ты, что это может стать и твоей участью? И даже если это и не совсем так, и даже если ты француз и пойдешь воевать с немцем — но ведь всякая война есть не что иное, как братоубийство. И всякий, павший на войне, есть жертва абсурда, массового сумасшествия, дикости. И мы, евреи, старцы этого мира, установили здесь, на этой самой святой на свете земле этот камень в память о нашей национальной трагедии, трагедии всего человечества и в то же время для того, чтобы ты понял и никогда не забыл».
Конечно, это все слишком длинно и неуклюже для надписи на обелиске. Но это все нетрудно изложить и коротко — слово, выбитое на камне, стоит десятка слов на бумаге. Я, правда, сильно сомневаюсь, что это все поможет, что действительно «поймут и никогда не забудут». Но все равно, нужно напомнить эти истины, и именно на памятнике безымянному еврею, неизвестно из какой страны, и именно в Святой земле.
«Наш неизвестный солдат», «Морген-журнал», 2.5.1920.
«...Абсурд, массовое сумасшествие, дикость»... Абсурдность войны Жаботинский осознал десятком лет раньше, когда сам был участником войны и видел все ее ужасы. Он писал в «Слове о полку»:
Стемнело, и мы их повели: тысячу сто человек, турок и немцев, за шестнадцать верст, по безлюдным солончакам и обгорелым зарослям, под охраной восемнадцати солдат, почти всех — портных из Уайтчепла, с двумя офицерами и «падре»[*]: он тоже решил непременно псйти. Я шел сзади в черной, сырой и жаркой темноте и думал о том, что, собственно говоря, они голыми руками могли бы нас передушить; но они послушно плетутся как полагается, по четверо в ряд, немцы даже стараются идти в ногу, а наши солдаты, привинтив штыки к заряженным винтовкам, шагают справа и слева, «цепью», в которой звено звена не только не видит, но и оклик не сразу услышит.
«Падре», верхом на Коган Иксе, то уезжает вперед, то возвращается: надзирает, чтобы пленных не обижали или чтобы они сами не обижали друг друга.
Тащимся, тащимся, и все думаем одно и то же. Неделю тому назад эти люди были здесь ужасом и красою земли. И ведь только случайно мы их ведем, а не наоборот. Много я передумал в ту ночь. Видел я Реймский собор под обстрелом и дуэль аэропланов в воздухе, и gueules cassees и немецкие налеты на Лондон — солдаты с фронта божились, что это хуже Ипра[*]: в Ипре хоть не было в этом грохоте женского и детского плача. Все это страшно, но калечить людей и губить города умеет и природа. Одного не умеет природа: унизить, опозорить целый народ. Это горше всего; и это монополия человека. Живал я и в Берлине, и в Вене, и в Константинополе, видел эти самые обломки образа и подобия Господня, как они работали, как они смеялись, как гуляли со своими барышнями по Пратеру и курили наргиле в переулках Галаты. Часто теперь, когда обзовут меня публично милитаристом, я вспоминаю эту ночь, и дорогу, и долину Иордана, в тени той самой горы Нево, где когда-то умер пророк Моисей от Божьего поцелуя; вспоминаю и не отвечаю, не стоит.