И есть ли еще другой город, события жизни которого – закладку крепости, «ледяной дом», доставку камня-грома, наводнения, подъем Александровской колонны, «Большие пожары» 1862 года, гульбу «братишек», блокаду – вспоминаешь как события собственной жизни?
Только раз я сумел провести в волшебном городе целое лето, и это было лето ничем не разбавленного счастья. Мне так и не случилось его повторить, но, может, это и правильно – не стоит девальвировать праздник. За три месяца случился, помню, от силы один дождь, буйный и веселый ливень, все остальное время небо было синим и в нем громоздились великолепно вылепленные облака. Морем пахло даже совсем далеко от моря и от Невы, проходили свои жизненные циклы тополя, осыпая город тоннами пуха, в свой черед цвели и пахли жасмин, сирень, шиповник, липа, а вдоль заброшенного Екатерингофского канала, густого от утопленников-бревен, на каждом суку висел стакан. Когда я поздней осенью поделился своими восторгами с бывшим однокашником, выяснилось, что мы были в Питере одновременно, но погода, по его словам, все время была паршивая, лило не переставая, и – «как вообще можно там жить?». Наверное, правы были мы оба, просто каждый живет в своей погоде и в своих жизненных декорациях.
Когда я впервые попал сюда юнцом, все бытовые вещи в коммуналках – мебель, постельное белье, скатерти, посуда, абажуры и прочее – продолжали оставаться дореволюционными, хотя эпоха этих вещей и была уже на излете. Велико же оказалось наследие, если целые поколения не смогли его износить, разбить, амортизировать и промотать! Поколения переселенцев, миллионы простонародных выходцев из других краев, почти заместили прямых наследников и потомков. Это замещение более всего вдохновляет рыдальцев о Петербурге. Всем, наверное, доводилось слышать и читать и о городе с вынутой (вариант: пересаженной) душой, и о городе-декорации. Но жизнь смеется над теориями. Петербургский дух, переселяясь в новых людей, продолжал оставаться особым – как ни в чем не бывало. Так церковь использует священное миро, привезенное из Святой земли чуть ли не при Всеволоде Большое Гнездо, то есть 800 лет назад, всякий раз доливая обычного масла, едва сосуд опорожнится наполовину. Это продолжается веками, и святости не убывает.
Уяснить простые вещи не всегда легче, чем сложные. Однажды, лет двадцать назад, мне вдруг удалось понять, что такое непрерывность Петербурга. Мой друг и величайший знаток города Володя Герасимов (он, кстати, из самой простой семьи) водил нас с женой по «распутинским местам», пересказывая по памяти из журнала «Красный архив» то чьи-то мемуары, то жандармские сводки. У большинства людей прочитанное теряется в неупорядоченной куче, а он помнит все, ибо любой единице информации его память находит точное место на пересечении осей времени и пространства: «где» и «когда». Неподалеку от Витебского вокзала мы подошли к дому со следами былой красоты, и Володя процитировал донесение агентов наружного наблюдения начала декабря 1916 года о том, как «старец» приехал сюда ночью на таксомоторе, долго трезвонил в звонок и в нетерпении разбил стеклянную вставку в двери. «До сих пор новую никак не вставят», – добавил Володя. И действительно, левое стекло – толстое, фацетное, – было на месте, а правое отсутствовало. На миг я остолбенел: 1916-й год, время за пропастью, что-то вроде пермского или мелового периода, если не протерозоя, оказывается, был вчера. Герасимов, конечно, шутил, хозяева дома имели уйму времени на починку двери, целых три месяца. Это уж потом наступили такие особые десятилетия, когда стало затруднительно сделать что бы то ни было, не говоря уже о вставке фацетных стекол. Миг остолбенения прошел, и – о чудо – пропасть, преодоление которой всегда требовало от меня психологической телепортации, сомкнулась без шва.
Правда, пришла другая крайность. Теперь, читая воспоминания о начале века, я слишком легко переселяюсь в тот, ушедший, мир и по мере приближения 1914-го или 1917-го всякий раз начинаю по-детски надеяться: а вдруг на этот раз, именно в этой книге, все повернется иначе? И эта надежда живет до последнего мига. Вот мемуары «Четыре трети нашей жизни» Нины Кривошеиной, урожденной Мещерской. Вечером 25 октября 1917 года мемуаристка слушала оперу «Дон Карлос» с Шаляпиным в переполненном театре Народного Дома на Кронверкском (при большевиках – кинотеатр «Великан»), после чего поехала к себе на Кирочную трамваем, они тогда ходили мимо Зимнего, как нынешние троллейбусы.
«В окно трамвая я увидела Зимний дворец: много людей, рядами и кучками стояли юнкера, горели костры, несколько костров, и все было удивительно четко на фоне дворцовой стены. Мне казалось, что я даже разглядела некоторые лица юнкеров… как-то особенно четко и близко появились молодые лица у яркого ближнего костра; один юнкер чисто по-российски охлопывал себя руками…»
Это описание в очередной раз внушало сумасшедшую надежду: а вдруг сейчас произойдет что-то непредвиденное, дьяволов замысел поскользнется на какой-нибудь банановой корке, что-то предпримут – наконец! – генерал Алексеев, генерал Черемисов, дурацкий полковник Полковников… Или поезд со 106-м Финляндским полком изменника Свечникова сойдет к чертовой матери с рельсов где-нибудь у Белоострова… Но нет, продолжение безжалостно: и из этой книги, всего страницу спустя, я в тысячный раз узнал, что костры юнкеров горели недолго; в эту ночь произошел большевистский переворот.
Петербург побуждает к размышлениям не только на темы альтернативной истории. В нем – лишь вглядись и вслушайся – всегда присутствует легкое ощущение таинственного, где-то – совсем чуть-чуть, а где-то – очень мощно. Есть места со странным светом и странным эхом – например, Конный переулок. И не он один. Гоголь ничего не выдумывал: «кареты со скачущими лошадьми казались недвижимы, мост растягивался и ломался на своей арке, дом стоял крышею вниз, будка валилась к нему навстречу, и алебарда часового вместе с золотыми словами вывески и нарисованными ножницами блестела, казалось, на самой реснице его глаз».
Весь Заячий остров, без сомнения, – остров тайны. Но только когда Петропавловская крепость пустынна, есть шанс физически почувствовать эту тайну. Не знаю, как сейчас, но еще в 80-е по крепости можно было гулять ночью. Отчего-то это мало кто знал. Даже мои питерские друзья отказывались верить, что такое может быть. Неслыханный либерализм объяснялся просто: внутри крепостных стен оставались небольшие жилые дома. Служебное это жилье или нет, но запираемые ворота нарушали бы право его обитателей являться домой и принимать гостей в удобное для себя время. Хорошо помню все три свои ночные прогулки по крепости с прекрасными спутницами. Один раз, не в белую ночь, а в довольно глухую октябрьскую, между великокняжеской усыпальницей и Невскими воротами я ощутил что-то вроде описанного Гоголем. Несомненная загадка присутствует и на Петроградской стороне, в треугольнике между Каменноостровским проспектом, улицами Рентгена и Льва Толстого.
Как нам объяснил мудрый и мрачный Кастанеда, у каждого – свое место силы. Правда, человек может прожить жизнь, не найдя свое место силы и не догадываясь о нем. На одном из сетевых форумов я прочел письмо «Лиды» из-за океана: «Как вспомню Питер, начинаю плакать, и все мне вокруг противно». Кажется, это не просто ностальгия. Слезы и отвращение к окружающему могут говорить о том, что Лида страдает от невозможности припасть к своему месту силы. Ей не следовало уезжать так далеко и необратимо.
А ведь сколько людей в XX веке уехало из Петербурга насовсем! В общей сложности, думаю, больше миллиона. Человека, не знающего нашу историю, эта цифра потрясет: в большие притягательные города по всему миру люди только приезжают. Приезжают и закрепляются любой ценой, чтобы покинуть их лишь при переселении в лучший мир. Случай Петербурга особый. Сперва, начиная с семнадцатого года, отсюда бежали, спасая жизнь. Потом были огромные высылки. В 1933 году в городах СССР была введена паспортная система и прописка. Паспорта дали всем, а прописывали не всех. Человеку говорили: «Вы классово чуждый элемент, сын священника, дворянин по матери, окончили гимназию. Значит, сочувствуете контрреволюции. Забирайте свой паспорт и выметайтесь с семьей из Ленинграда в 48 часов. Местом жительства вам назначается Астрахань (Архангельск, Нижний Тагил, Барнаул, Алма-Ата)…» Второй вал высылок был в начале 1935-го, вслед за убийством Кирова. Два эти вала унесли из города самое ценное население, сотни тысяч человек, и мало кто смог вернуться. Плюс угодившие в Большой террор в лагеря и гнившие потом на каких-то «поселениях». А многие ли вернулись из тех, кто в 1941 году ушел на фронт, был отправлен в эвакуацию? Как постичь горе людей, всю оставшуюся жизнь мечтавших вернуться? Им тоже было невыносимо на новом месте, они тоже плакали. Боюсь, горше, чем Лида.