— Дети ночи поют нам славу...— пробормотал стариц и улыбка чуть обозначилась в его глазах. Он взглянул на молодого воина и сказал уже внятно: — Мальчик... У людей сиу есть слова: «Орел становится добычей лисицы, когда наедается, как осенний гусь». Слушай... Давно-давно.... Великий дух Гитчи Маниту еще спускался со снежных гор страны северною ветра к нашим отцам. Он говорил им голосом грома: «До тех времен будет счастье сыновьям леса и прерии, пока они не захотят быть слишком сытыми». Дед моего деда говорил так, и отец моею отца. Мы забыли слова Гитчи Маниту. Разве не продаем мы белолицым бобров и выдр, разве не истребляем ради шкур наших братьев из леса и реки. Нам нужны стали лошади и ружья, чтобы без труда и страха стрелять бизонов и горных львов... Слушай... Твоя обида уходит, как вода в песок. Но след еще не высох. Помни след. Сделай так всегда — опусти лук, если ты сыт и сыты твои дети, и так же учи внуков, когда придет твой черед и ты возьмешь второе имя. Храни наших младших братьев в пору бегущей воды, чтобы мы не погибли с голоду в месяцы большою снега...
А потом, когда молодой воин уснул, старик в немой задумчивости сидел у костра. Нет, не помнят люди сиу закон Маниту. Больше и больше на его памяти скудеет Земля. Как остановить?.. Если и сам он, когда был таким, как этот мальчик, охотился, пока хватало стрел... Почему мудрость приходит к старику и, пока постигнешь ее, все наставления кажутся глупыми. Не так ли и он сам сердился когда-то, как этот мальчик...
Старик прислушивался к звукам и запахам ночи. Шумела река на дне каньона, всходил белый тонкий месяц, и ветер приветствовал его, нес с равнины дыхание трав осиннолистых тополей, гул бегущих стад, крики ночных птиц и койотов. И неужели все это исчезнет по закону Гитчи Маниту? Все теперь нарушают этот закон, а его, Белого оленя, вполуха слушал и этот мальчик, спящий у костра...
Лесник — должностное лицо, ответственное за охрану и устройство леса на определенном участке...
...Егерь следит за соблюдением правил охоты, сохранением и воспроизводством дичи.
(Из штатного расписания)
Всякого, кто въезжал в эту деревню по размешанной и разъезженной в десять колей тракторной улице-дороге, кто, не очень-то пялясь по сторонам, катил мимо старых, под ветхим, в зелень, тесом, и новых, под скучным шифером, изб, независимо от кровли похожих друг на друга, как могут походить только российские избы, где и окна одинаковы, и ставни, и завалинки, и свеклы-луковицы под коньками выведены одинаково, все-таки удивляли, наверное, две усадьбы уже на выезде, у самого леса. Разделенные лужами дороги,— переходила здесь дорога в широкую поскотину-пустырь с черной ископыченной землей и редкой травенкой,— они будто рассказывали древнюю сказку, как один брат был бедный, а другой брат — богатый...
Подворье справа подступало к лесу и было обнесено не плетнем и не пряслом, а по-сибирски бревенчатым высоким тыном с заостренными зубчатыми верхушками. Так отгораживались еще некогда в древней и лесной Руси от зверя и от лихого набега. Тын был старый, местами и черный, и сизый от времени, но везде справный, нигде не косился, виднелось в нем и новое, ладно подтесанное бревно. Тын-заплот обходил четырехугольник мало не в гектар, а заключался зелеными воротами из винтовых лиственниц с лиственничным же, тесанным из целого дерева, коньком, аккуратно закрытым зеленым железом. На створах ворот с темно-синими шляпками кованых старинных гвоздей (ладились такие гвозди в кузницах на заказ и не ржавели почему-то) сохранилась одурелая, в прожелть серая, цвета прошедшего времени резьба, также кое-где подновленная умело и ладно. Из-за ворот глядела красным суриком крыша, жердь же телевизионной антенны была снова зеленая, глянцевая, как и два скворечника-дуплянки, поблескивающие этим любимым хозяином цветом.
Замечено мной, может и ошибочно, что в поселках и деревнях по всей Руси цвет и стиль дома так соответствует внутреннему содержанию владельца: строят дома с широкими, светлыми окнами, красят в веселый желтый охристый цвет люди умные, добрые и также веселые, в зеленый и с окнами поуже люди степенные, непьющие и сумрачные, так сказать, себе на уме и своей голове советчики, в голубой и в розовый тон наряжают жилье развеселые и недалекие, которым все трын-трава, везде хорошо и весело, привольно и довольно, в синий и фиолетовый, хочется сказать,— совсем дураки, но зачем же обижать людей. Вдруг теория не верна, вдруг объявится исключение, как бывает везде и в жизни, да и дурак-то давно ведь уже вымер, остался только в сказках, и напоминает иногда о нем, о его былом существовании густо-синий какой-нибудь, дикий цвет строения,— фиолетовый забор, иногда и сарай, случается, синий...
Итак, следуя за сим шуточным разделением, дом за тыном принадлежал человеку, во-первых, работящему, во-вторых, хозяйственному, в-третьих, скуповатому или просто бережливому искони, не бросающему копейку на ветер, в-четвертых, должен он быть не глуп, не пьющ лишка и, возможно, неказист видом, ибо люди казистые относятся чаще либо к первой — желтой, либо к третьей — розово-голубой категории, либо, редко, к четвертой — фиолетово-синей.
Кажется, уже все сплошь писали о лесниках — хозяйственных мужичках, что по-муравьиному тащат-несут к себе правое и левое, обирают безответный лес, рубят-губят, продают направо и налево, за бутылку и за красную бумажку готовые все продать на корню. В отличие от собратьев и от себя самого в прошлом не намерен автор распаляться гневом на благополучное лесниково жилье, может, просто не хотел автор уподобляться некоему пьянчуге, хмельно дымящему сигаретой прямо в электричке под вывеской «Курить воспрещается». Глядел пьянчуга, как выгружаются на платформе трудяги-садоводы, кто с ящиком помидорной рассады, кто с досками-рейками на горбу, изрек заключительно: «Садоводы... чие, кулащьё...»
Хотелось бы автору поглядеть в корень достатка и бедности ныне, найти следствия...
Нет, лесник Иван Агафонович Шутов, живущий в зеленом доме за тыном, лицом, и верно, неказистый, курносый и рябой, не принадлежал ни к людям, про которых говорят: «рука с клеем», ни к хапугам-рвачам, разоряющим-пропивающим народное достояние, ни к тем, про кого все пишут в газетах гневные статьи с заголовками: «Плесень», «Накипь»... Кстати, и самый дом, и тын вокруг ставил не он, не лесник Иван Агафонович, а дед его и отец, тоже бывшие лесниками, передавшие должность сыну и внуку как бы наследственно. О наследственности и наследовании, родовых и деловых корнях теперь тоже много говорят и пишут, стали помаленьку понимать, что корнями своими и жив, быть может, человек, подобно дереву на своем месте, и лиши его корней, дающих наследственную, от предков к потомкам идущую силу, и зачахнет он, выродится черт знает во что. Сколько доводилось видеть автору таких людей без корня, перекати-поле и летунов разных, искателей, где и лучше и теплее. И читатель таких видел. И не зря, конечно, возродилось по сему случаю вроде бы чуждое слово — династия. Жаль только, все больше о рабочих династиях пишут, о крестьянских, а про лесниковы династии слыхом не слыхано. Редкость это... Установив, что не чуждого происхождения лесник, что жил и вырос он в этом краю и сызмала причастен к лесу, к трудам отца и деда, вернемся теперь к доходам и достатку.
День Ивана Агафоновича, если можно так сказать, начинался ночью, затемно, когда и вся деревня, как вымершая, спала, и петухи не кричали, и заря, едва начав разгонять темь, была еще слабая, как бы сонная и сомнительная. С ведрами в руках, обливая сапоги, уже таскал Иван Агафонович воду от своего же колодца на усадьбе. По холоду и заре легче дышится, вроде и ведра полегче, а воды требовалось много, одной скотине, пока всех напоишь: лошадь, двух коров, телку, пяток овец, свинью-матку с поросятами, а там кроликов и птицу — им хоть и мало, а тоже вода требуется, потом вода в чаны и кадки на полив огурцов, помидоров, капусты, всякого другого овоща, по ведру-два на кусты смородины у тына, на вишню... И набегало: ведер полтораста, в сухмень — все двести, а сухо-то теперь часто стоит, лето за лето заходит, и вода оттого в колодце ниже, добывается труднее. Напоив живность, кормил ее, ту, что остается на дворе, да и ту, что через час-другой на пастьбу: добрый хозяин всегда так делает, не пускает скотину голодом, и не жрет она, не бросается дуром на всякую пастбищную траву, а ест уж с выбором, и молоко у нее оттого не горчит и не пахнет едким болотным лютиком. Дальше, выгнав коров и телку в пригон, брался за вилы, лопату, извините, навоз за ними убрать, подбросить свежей подстилки и, уж закончив обихаживать живность, шел на пасеку,— была тут же на усадьбе за огородом по теплому травяному пригорку.
Для пасеки место выбрал дед. Хорошо выбрал, укрыто от полуночного и от западного дождевого ветра тыном, а еще заслоняла гряда могучих, потянувшихся к югу лип. Липы садили и дед, и отец, и сам Иван Агафонович, когда был младшим. Его липы были помоложе, но уже и они подались-цвели которое лето и радовали здоровым ростом. Липы возили из лесу, издалека, копали надрывая пуп, и получилось — не пчела к липе, а липа к пчеле явилась.