Эрнест Кабанер был не только музыкантом, но также поэтом, художником, нищим и немного философом. Он приехал из Перпиньяна – учиться в Парижской консерватории – и назад не вернулся, заявив, что у него аллергия на сельскую местность. Жил он, перебиваясь игрой на фортепьяно для солдат и проституток в питейных заведениях. В свободное время собирал старую обувь и превращал ее в цветочные горшки. Он обратил на себя внимание префекта полиции, который завел на него досье: «Эксцентричный музыкант, сумасшедший композитор, из тех, кто особливо тяготеет к известной касте» – эвфемизм, указывающий на гомосексуалистов{601}. В эксцентричности он Сезанна превзошел. Он был мертвенно-бледным, скорбным, имел чахоточный вид. Всегда казалось, будто у него туберкулез в последней стадии, а сам он утверждал, что жив только благодаря диете, включавшей молоко, мед, рис, копченую рыбу и алкоголь. «Иисус Христос после десяти лет абсента и двух недель во гробе» – так описывал его Верлен. Кабанер был также близким другом Рембо, «содомита и убийцы», которого в одном roman à clef[66] того времени персонаж, для которого прототипом послужил Ренуар, объявляет «величайшим поэтом на земле»{602}. Дружить с Рембо было непросто. Их дружба с Кабанером длилась, пока великий поэт окончательно не покинул Париж, – и это несмотря на периодические громкие заявления («Кабанеру не жить!»), а также разнообразные издевательства и провокации. Как-то зимой Кабанер поселился в холодной хибаре, где Рембо, вооружившись ножом для резки стекла, удалил все стекла. А в другой раз, когда Кабанер отлучился, Рембо, обнаружив ежедневно положенный музыканту стакан молока, эякулировал в него.
Плодом их дружбы стала классика авангарда: сонет Рембо «Гласные».
А – чёрно, бело – Е, У – зелено, О – сине,
И – красно… Я хочу открыть рождение гласных.
А – траурный корсет под стаей мух ужасных,
Роящихся вокруг как в падали иль в тине,
Мир мрака; Е – покой тумана над пустыней,
Дрожание цветов, взлет ледников опасных.
И – пурпур, сгустком кровь, улыбка губ прекрасных
В их ярости иль в их безумье пред святыней.
У – дивные круги морей зеленоватых,
Луг, пестрый от зверья, покой морщин, измятых
Алхимией на лбах задумчивых людей.
О – звона медного глухое окончанье,
Кометой, ангелом пронзенное молчанье,
Омега, луч Ее сиреневых очей{603}.
Кабанер был вдохновителем Рембо. Музыкант учил поэта играть на фортепьяно. Причем нетрадиционным методом: наклеивал на клавиши кусочки цветной бумаги. И исходил из того, что каждая нота в октаве соответствует определенному цвету. «Когда откроются все связи между звуком и цветом, можно будет перекладывать на музыку пейзажи и медальоны». Идея своеобразного синтеза, «звучащего» цвета или «зримого» звука, глубоко вошла в культуру. К гласным был особый интерес. Виктор Гюго видел «A» и «I» белыми, «O» красным, «U» черным. У композитора Скрябина тональность ми-бемоль мажор ассоциировалась с красно-фиолетовым; другой композитор, Римский-Корсаков, настаивал, что это синий (цвета ночного неба). Известный ребус, в котором было зашифровано слово «добродетель» («vertu»), представлял собой зеленую букву «U» (vertU[67]), что заставляет вспомнить о Сезанне. В сонете Рембо слышится Бодлер; Сезанн декламировал наизусть стихотворение «Соответствия» из сборника «Цветы зла» (перевод В. Левика):
Подобно голосам на дальнем расстоянье,
Когда их стройный хор един, как тень и свет,
Перекликаются звук, запах, форма, цвет,
Глубокий, темный смысл обретшие в слиянье.
Кабанер наверняка излагал Сезанну свои представления о метафизике звука и цвета. Рассказывал он увлекательно, недаром так славились его забавные шутки. «Мой отец был чем-то похож на Наполеона, – якобы заявил он однажды, – но не так глуп». А на вопрос, может ли он передать в музыке тишину, ответил не задумываясь: «Для этого понадобится как минимум три военных оркестра». Во время осады Парижа, с интересом наблюдая за падением снаряда, совсем близко, он спросил своего друга Франсуа Коппе: «Откуда летят эти ядра?»
КОППЕ: Очевидно, их запускают осаждающие.
КАБАНЕР (после паузы): По-прежнему пруссаки?
КОППЕ: Кто же еще?
КАБАНЕР: Ну не знаю. Другие племена…{604}
Сезанн привязался к нему, любил его общество и готов был внимательно выслушивать эксцентричное толкование начальной сцены романа Золя «Западня» («L’Assommoir», 1877), в которой рабочие стекаются из пригородов Монмартр и Ла-Шапель к центру Парижа. Видно, что-то сближало Сезанна с этим странным метафизиком, который, по его словам, «должен был бы написать выдающиеся произведения, потому что у него действительно есть парадоксальные и необычные теории, не лишенные известной остроты»{605}.
Сезанн был восприимчив к синестезии. Он отмечал, что Флобер, работая над «Саламбо», видел все в пурпурном цвете; да и сам художник, как известно, наблюдал «флоберовский цвет», сине-бурый, в «Госпоже Бовари». Однажды на этюдах, sur le motif, выдался удачный день, и он в шутку спросил Гаске, какой запах источает изображаемый им пейзаж. Сосновый, ответил Гаске, вот только ответ был слишком поспешным. Сезанн упрекнул его в ограниченности. «Это потому, что впереди качают ветвями две сосны. Но это лишь визуальное ощущение. К чистому синему запаху сосны, резкому на солнце, должен примешиваться свежий зеленый запах утренних лугов и запах камней, далекий аромат мрамора Сент-Виктуар. ‹…› Сумятица этого мира преобразуется в глубинах сознания в такое же движение, ощущаемое глазами, ушами, ртом и носом, каждый раз рождая свою уникальную поэзию»{606}.
«Купальщики» висели над кроватью у Кабанера. Но ему самому быть в этом мире оставалось недолго. Сезанн помогал ему так же, как некогда Ампереру, и о том же просил друзей. Характерно его послание к Мариусу Ру, в котором он «замолвил слово» за Кабанера: старательно составленный текст чем-то напоминает его прошения, адресованные отцу. Письмо было отправлено вскоре после выхода в свет романа Ру «Жертва и тень» («La Proie et l’ombre»), в котором главный герой, Жермен Рамбер, «срисован» с Поля Сезанна – о чем прототип прекрасно знал.
Дорогой земляк,
хотя мы не очень ревностно поддерживаем наши дружеские отношения и я не очень часто стучусь в дверь твоего гостеприимного дома, сегодня я без стеснения обращаюсь к тебе с просьбой. Надеюсь, ты сможешь отделить во мне человека от [неприметного] художника-импрессиониста и вспомнишь меня просто как товарища. И я тоже обращаюсь не к автору «Жертвы и тени», а к жителю Экса, с которым я родился под одним небом, и беру на себя смелость рекомендовать тебе своего друга и выдающегося музыканта Кабанера. Я прошу тебя помочь ему и исполнить его просьбу, а в том случае, если солнце Салона взойдет для меня, я тоже обращусь к тебе…
Поль Сезанн
Pictor semper virens[68]{607}
Подписываясь под посланием, друг и pictor (художник) приводит свое любимое выражение – и в этом расчет: semper virens (неувядающий), то есть он по-прежнему бодр и не вышел из игры, как Сезанн пояснял в письме к Нюма Косту, и именно это не соответствовало его литературному альтер эго{608}. В романе Ру Жермен Рамбер к концу своих дней терпит полный крах. Ходят слухи о его самоубийстве; на последних страницах описано, как он, утратив рассудок, прячется где-то на задворках Лувра. Такой судьбы Сезанн для себя не представлял по многим причинам. И конечно, в словах о «неприметном художнике-импрессионисте» заметна изрядная ирония. С такой же иронией Сезанн сказал как-то Морису Дени: «Нет чтобы мне увлечься декоративными пейзажами, как Гуго д’Алези [делавший цветные афиши для железнодорожных компаний], о да, с моей-то ограниченной восприимчивостью…»{609} Это был еще один любимый троп, заимствованный не то у Делакруа (который в своем дневнике погружается в изучение собственных «мелочных переживаний»), не то из «Од» Горация:
Как она [пчела], с трудом величайшим, сладкий
Мед с цветов берет ароматных, так же
Понемногу я среди рощ прибрежных
Песни слагаю{610}.
В апреле 1881 года Сезанн помог устроить пенсию для тяжелобольного Кабанера благодаря картинам, пожертвованным в числе прочих Дега, Мане и Писсарро, а также «твоим покорным слугой», как писал он Золя, прося его о предисловии для каталога{611}. Через пять месяцев чудаковатого композитора не стало.
Полотно «Отдых купальщиков» за 300 франков купил азартный Кайботт: сумма была немалая. Но и ему наслаждаться приобретением пришлось недолго. Кайботт скончался в 1894 году, завещав обширную коллекцию современного искусства государству. Косное в своих эстетических предпочтениях, государство коллекцию отвергло. После длительных переговоров директор Школы изящных искусств Анри Ружон и директор Люксембургского дворца Леонс Бенедит (который позднее откажется принять в дар стенные панно из Жа-де-Буффана) наконец одобрили около половины работ, хотя по завещанию Кайботта коллекция должна была оставаться неделимой: были приняты две из четырех вещи Мане, восемь из шестнадцати – Моне, семь из восемнадцати – Писсарро, шесть из восьми – Ренуара и в самом конце списка – две работы Сезанна из пяти. Торговаться с Ружоном выпало Ренуару, как одному из душеприказчиков Кайботта; миссия была не из приятных.