Далее. В самой японской классике мы выберем, минуя эпоху Ганроку, «золотой век» Басё, – не классический период, ХХ век, эпоху даже супермодернизации: одежда, образ жизни, товары, всё по лекалам стран-победителей. Спасительной отдушиной стали повсеместные кружки любителей классической японской поэзии. А Гэндайси (японские модерн и уже постмодерн) остался узколитературным случаем, ристалищем малой части литераторов.
На пять шахт района Миикэ – свой кружок и журнал. Японские шахтёры из числа самых бедных. Подземный взрыв: 431погибший. 310-дневная забастовка, бои с полицией, но шахтёры собираются раз в неделю, слушают Басё, современных поэтов Мацумото Кёсо, Сайто Мокити, танка своих коллег. Выбирают лучшие, складываются на выпуск нового номера журнала…
В Японии пишут стихи сотни тысяч, читают – миллионы. К этому завидному положению японская поэзия подходила в череде приливов и отливов. Конфуцианский кодекс требовал от любого чиновника умения писать стихи. Первая поэтическая антология «Маньёсю» вышла в VIII веке. Несколько раз волны графомании заполняли, кажется, всю японскую аудиторию. Печальное очарование, стандартный набор: цикады, лягушки, цуру (журавли), хризантемы, ивы… Но всякий раз являлся новый гений и выводил поэзию на новый уровень искренности, притом не разрушая канон.
В 1900-х годах вокруг журнала «Хототогису» («Кукушка») формируется волна возврата к классике, царящей ныне. Принципы японской лирики: «югэн» – постижение истинной сущности предметов; «моно-но аварэ» – умение уловить и передать печаль и очарование жизни; «макото» – стремление к искренности чувств; «каруми» – простота, ясность. А сочетание простоты и утончённости «сибуй» – принцип не только поэтический, можно сказать, общеяпонский стиль…
Сегодня танка/хокку – самый узнаваемый литературный жанр. По всему миру люди подхватывают этот способ лирического мышления, не заботясь о слоговой формуле хокку: 5–7–5. И наоборот! – японцы угадывают этот тип поэтического взгляда у писателей мира. Огромная в Японии популярность Чехова для меня увязывается с известным его этюдом: «Ночь. Луна блестит на горлышке бутылки». Вполне «хоккувский» взгляд! В книге «Таков Дальний» я привожу «предхаракирийную» записку японского генерала Анами в дни разгрома 1945 года:
«Приношу в жертву одного с молитвой о всех»… – словно недописанное хокку.
Мир усвоил, пусть сильно упрощая, самую сердцевину: «от картинки – к настроению». Пошла волна стилизаций, пародий в японском духе:
Приёмщице стеклотары
в бутылке из-под портвейна
вчера послал хризантему. (Автора, к сожалению, не помню.)
Я, несмотря на теоретические штудии, практическими «хоккувскими» результатами похвастать не могу. Был мини-цикл: «Яп-понский литератор», и то по одному из стишков должен объясниться:
Солнце встаёт над проходной «Мицубиси». Японцы! Спешите разумной работой радовать мир! Хрен вам, а не Курилы…
Грубость последней строки не намеренна, это двойная стилизация. Как если б хокку решил написать наш Козьма Прутков.
Теперь три поэта эпохи, когда японская промышленность завоёвывала весь мир.
Мацумото Кёсо
Окончил Осакский университет, военврач Квантунской армии. Военнопленным работал в Иркутске. Выучил русский язык, вернулся большим другом Советского Союза, был активистом отделения Общества «Япония–СССР» в городе Токусима. В своих медицинских трудах – ярый пропагандист трудов академика И. Павлова. Книга «Тени» (1977) имела огромный успех.
Из цикла «Сибирский период»
Мой взгляд недвижно часами пребывает в горящей печке.
* * *
Иду с пилою, распухший от фуфаек, с лесоповала.
* * *
Всего одно я письмо послал отсюда – и год уж минул.
Цикл «Времена кружка «Кэма»
Я даже это зову ещё цветами и не сметаю.
* * *
В меня уставлен глаз на песке лежащей убитой чайки.
* * *
Так редко дома бываю, что все вещи пустили корни… (Перевод В. Бурича)
Интересно даже вообразить: дорожки меж бревенчатых стен и снежных отвалов. Мальчик запахивает за лацкан ветхого пальто угол пионерского галстука… японец в телогрейке с нашитой тряпочкой-номером поправляет очки… И на секунду задержали взгляд друг на друге. Мацумото Кёсо и Валентин Распутин…
Сайто Мокити
Окончил Токийский императорский университет, заведовал частной психиатрической клиникой.
* * *
От старшего брата, что сражается на войне, перевод получаю – и, зажав в кулаке монеты, удержаться от слёз не в силах…
* * *
О мученьях любви в далёком неведомом мире свой печальный рассказ ночь за ночью ведёт – ночь за ночью верещит сверчок одинокий.
* * *
На смертном одре мать к глазам поднесла одамаки, водосбора цветок, и одними губами чуть слышно прошептала: «Он распустился…»
* * *
О, как поспешно, всё бросив, пришёл я сюда, к клеткам зверинца, чтобы хоть на время забыть о проклятой жизни своей!..
* * *
На Токийском процессе приговоры оглашены – я один среди ночи от волненья заснуть не могу, силюсь чувства облечь в слова… (Перевод А. Долина)
Икэда Сумиёси
Работал в газете «Асахи», крупнейшей в Японии, и в «Акахате», газете компартии Японии. Удостоен премии Общества современной поэзии танка.
Из цикла «Чёрные перчатки»
Листаю в сумерках пленительную повесть Антона Чехова
в гостинице пустынной
на берегу реки Кюма.
* * *
Я околдован
русским выраженьем, смягчившим душу…
Осенней сайры запах пронзительно назойлив.
* * *
Красные флаги до черноты намокли… Рабочий митинг завершают лозунги – прекраснейшие в мире.
* * *
Подумать только – «Акахату» продавать такой прелестной: родинка над бровью и волосы сверкают. (Перевод Татьяны Глушковой)
Статья опубликована :
№29 (6331) (2011-07-20) 2
Прокомментировать>>>
Общая оценка: Оценить: 5,0 Проголосовало: 2 чел. 12345
Комментарии:
Портфель "ЛГ"
Ржавый крючок
Виталий БОГОМОЛОВ, ПЕРМЬ
Он многие годы не видел свой дом. С молодых лет провёл жизнь на Севере, куда по юношескому простодушию завербовался по комсомольской путёвке в 1968 году прямо из армии на последних днях службы. Думал: только бы не в деревню свою обратно, только бы не на колхозную позорную работу, только бы увернуться от унизительного крестьянского звания и житья. Ну, повидал кое-что в армии, понаслушался, на себе прочувствовал отношение к деревенскому человеку. Обидное отношение. Такое, что горько от него в душе.
Из Заполярья наезжал изредка к матери. Но к той поре она перебралась уже в другую деревню, обитала в другом доме, к которому он привыкнуть так и не сумел: вроде и дома, коли у матери, а всё – чужое.
Теперь он приехал проститься с матерью перед тем, как навсегда опустить её в глубокую яму и завалить толстым, тяжёлым слоем земли. От таких мыслей набегала дрожь. Со смертью матери он, давно уже седеющий человек, ощутил себя окончательно взрослым. Поразительным было такое открытие для него.
После похорон решил побывать наконец-то и в родной деревне, хоть одним глазком глянуть захотелось на свой дом и, может, попрощаться с ним навсегда. Думалось невольно и об этом. Ведь ехать в родные края теперь было не к кому и незачем.
Вот он, дом, где прошли его детство и доармейская юность. Когда-то стоял третьим с края, теперь – в ряду нежилых полуразвалившихся изб «неперспективной деревни» – дом оказался последним, две другие усадьбы бесследно исчезли.
Ломая с треском ногами осенний высохший на корню густой бурьян, который был почти в два раза выше его, он пробил себе проход к дому от дороги, по которой за лето проезжал трактор, похоже, не больше двух-трёх раз.
На репейнике висели косматые, удивительно породистые гроздья цеплючих шариков. Они будто стерегли терпеливо случай, удобный, как теперь, чтоб дружно и весело ухватиться за кого-нибудь, за зверя ли, за человека. Он долго тщательно обирал с себя эти цепкие шарики. Было здесь, во всём одичавшем и обезлюдевшем, что-то щемяще древнее.
Он стоял перед избой-четырёхстенкой с сенями, а от пристроя не осталось ничего. Охватил её жадным взволнованным взглядом, и по телу рассыпался лёгкий морозец: изба, в которой сорок восемь лет назад затеплилась его жизнь, имела вид преунылый. Стропила подгнили и трухлявая крыша опустилась, вальнýлась на чердак, не было оконных рам, не было дверей, не было крылечка. Он потоптался растерянно возле сеней; вскочил в дверной проём, едва не свалясь с порога на другую сторону: пола в сенях не оказалось, и утвердиться было не на чем. По балке, на которой много лет покоились в уверенной неподвижности половицы, теперь кем-то похищенные, он пробрался к избной двери. Привалился плечом к косяку и с любопытством оглядел изнутри родное заброшенное гнездо, останки его.