Нелегко Попорченной жить под грузом такого знания о себе, ведь лучше так и не становится. Что найдено, то найдено и никогда уже больше не меняется, всегда на месте и отыскивается без труда. Хорошо, что так много еще предстоит обследовать, ведь если бы она покончила со всей своей кожей, то бремя знания просто раздавило бы ее, а так мысль о том, что впереди столько работы, помогает держаться.
Иного подобная задача повергла бы в отчаянье. Она же посвящает себя этому занятию охотно, потому что живет ради собственной истины. Она ни с кем об этом не говорит (кому есть до этого дело) и желала бы, прежде чем умрет, довести начатое до конца. Что будет, когда дойдет до спины, она не осмеливается и думать. Это она оставляет напоследок и надеется на вдохновение, на какую-нибудь идею, которая подскажет, как обследовать и спину.
Попорченная мечтает о том, что вот стянули бы с нее кожу, всю целиком, до последнего пятнышка, и распялили удобно в укромном месте на чердаке. Там, где вешают для просушки белье, можно, будто невзначай, пристроить и кожу; если сделать это толково, то никто ничего и не заметит. Тогда бы многое упростилось. Проблема со спиной была бы разрешена и можно было бы действовать спокойней и справедливей. Все бы пошло равномерней и не было этого неотвязного ощущения, будто то здесь, то там один участок возмущен предпочтением к какому-то другому.
Попорченная всех женщин подозревает в том, что они тайком занимаются похожими вещами, поскольку кому же, кто хоть раз действительно пригляделся, даст его кожа успокоиться? Потому-то она и зудит: желает, чтобы ее разглядывали и относились к ней серьезно. Попорченная не завидует никому, она разбирается что к чему, цветущим личиком ее не проведешь, в других местах все выглядит совсем по-иному, и ее удивляет, что мужчины позволяют себя надувать и без тщательнейшей проверки, для которой потребовались бы годы и годы, обзаводятся женами.
Археократка не мирится на меньшем, чем тысячелетия, и умеет ими обзавестись. Ее бабушка, будь она тех же наклонностей, удовольствовалась бы Троей, но это уже дела минувших дней. Прогресс заглядывает все дальше назад, и она приспособляет его для своих нужд. Люди все роют и роют, и ей известно — где. От нее ничему не укрыться. Золото она носит самое старое, никому не дозволяется к нему прикасаться, оно было предназначено для нее уже во времена, когда гибли те древние города, они знали — ради кого. Волшебная палочка-указочка, скрытая у нее в сердце, всегда подскажет ей, где лежали населенные земли.
Она смеется над этими низкими натурами, что толкутся в ювелирных лавках и по ценникам определяют стоимость украшений. Что продается, годится для нуворишей да прочей шушеры. Археократка же сознает свой долг перед самою собой, у нее просто в крови те древние культуры, когда один камешек шлифовался годами и рабы состояли из благоговейного трепета, умения и терпения.
Породами обольщаться не приходится, все они замутнены и разбавлены — дело известное, как появляются на свет люди, по воле какого случая, ни на какую гордость нельзя полагаться — кто только не торгует собой. И она-то уж поостережется копаться в собственной родословной; что бы там ни обнаружилось, ее просто вывернуло бы от отвращения. Лишь то незапятнанно, что лежало в земле, и чем больше тысячелетий пролежало в ней, тем незапятнанней. А над этими пустоголовцами, верящими в незыблемость пирамид, разве что со смеху помереть. Пусть никто не суется к ней с каким-то там фараоном, все мумии — фальшивка, а ей нужно подлинное, о котором ничего не известно, и то мгновение, в которое это появляется на свет, одно только оно и есть мгновение истины.
Уже через несколько дней на все это набрасываются жулики и шарлатаны, и как только драгоценные предметы отчищены до блеска, они будто сегодняшние.
Археократка не терпит подле себя никого, и семьи у нее нет. Охраняемая свирепыми, однако послушными псами, живет она, если только не находится в дороге, в полном одиночестве. Но она большей частью в пути. Со своим несметным богатством, которое презирает, она поддерживает археологов во всех концах земли и должна быть, если что произойдет, на месте события, чтобы позаботиться о причитающейся ей по праву доле, прежде чем все опрофанится, станет достоянием общественности да угодит в музеи, где и сгинет навсегда.
Бумажный Пьяница читает все книги подряд. Это может быть все что угодно, было бы только увесистым и трудным. Его не устраивают книги, которые у всех на языке; годятся лишь редкостные и позабытые, какие нелегко разыскать. Иную ему, случалось, приходилось раздобывать целый год, потому что она никому не известна. Заполучив же наконец свою книгу, он скоренько прочитывает ее, усваивает и мотает на ус, всегда готовый процитировать подходящее к случаю место. В семнадцать у него уже был такой вид, как теперь, в сорок семь. И чем больше читает, тем больше остается таким, каков есть. Всякая попытка застать его врасплох и поразить каким-нибудь именем кончается неудачей: он одинаково хорошо подкован во всех областях. Но поскольку всегда найдется что-то, чего он еще не знает, ему никогда не доводилось скучать. Однако он остерегается распространяться о том, что ему неизвестно, неровен час, кто-то возьмет да и опередит его с чтением.
Бумажный Пьяница напоминает ларь, который никогда не открывался, чтобы ничего не потерять. Он избегает говорить о своих семи диссертациях и упоминает лишь три; ему не составило бы труда защищать каждый год новую. Он благожелателен и любезен и любит поговорить; чтобы иметь возможность сказать свое, дает высказаться и другим. Если он заявляет: «Этого я не знаю», следует ждать подробной и содержательной лекции. Он подвижен и быстр, потому что все время ищет людей, готовых его послушать. И никого из них не забывает, мир для него состоит из книг и из слушателей. Он весьма ценит чужое молчание, сам же молчит недолго, в кратких паузах перед началом нового доклада. Никто, впрочем, не проявляет желания чему-нибудь у него учиться, поскольку он знает еще и многое другое. Его окружает атмосфера недоверчивого удивления: не то чтобы он никогда не повторялся, однако он и в самом деле никогда не повторяется перед одним и тем же слушателем. Он был бы смешон, не оказывайся это всякий раз нечто другое. Он беспристрастен и справедлив ко всем своим знаниям, всякое достойно и значимо; многое дали бы иные за то, чтобы нащупать такое, что он ставит над прочим. Он извиняется за время, которое, как и обыкновенные люди, тратит на сон.
А сколько напряженного ожидания, когда снова встречаются с ним после долголетнего перерыва и горят желанием поймать его на нечистой игре. Но тут, карауль не карауль, никакое терпение не поможет: он хоть и говорит теперь о совершенно других вещах, сам, до последнего слога, все тот же. Иногда он успел за это время жениться, иногда — снова в разводе. Женщины являются и исчезают, всякий раз это было ошибкой. Он в восторге от людей, пробуждающих в нем желание перещеголять, и, превзойдя, ставит на них крест. Ни единого города он не посетил, заблаговременно не почитав о нем. И города приноравливаются к его сведениям, старательно подтверждая то, что он о них прочел; нет, не существует, похоже, нечитабельных городов.
Еще на расстоянии его уже одолевает смех, когда приближается дурак. Женщине, вознамерившейся женить его на себе, следует писать ему письма с просьбами о сведениях и разъяснениях. И если она станет писать достаточно часто, он окажется в зависимости и захочет, чтобы эти вопросы постоянно витали вокруг него.
Стоит Искушаемой показаться на улице, ее тут же начинают преследовать мужчины. Она не сделала еще и трех шагов, а уж ее заприметили и идут следом, некоторые даже переходят ради нее через улицу. Она не имеет представления, в чем тут дело, может, в походке, но сама она ничего особенного в своей походке не находит. Она ни на кого не смотрит, другое дело, если бы она провоцировала мужчин своим взглядом. Одета неброско, и духи у нее не какие-то там особенные, во вкусе ей, правда, не откажешь, во вкусе и изысканности, это верно, а ее волосы… может, это из-за волос? Она своих волос не выбирала, разве что причесывается на особый, неповторимый манер.
Только одно ей нужно — покой, но ведь и воздухом надо подышать, и невозможно вечно избегать улиц. Иногда она останавливается перед витриной, и вот уж он виден в стекле, тот, что стоит позади и собирается морочить ей голову. И верно, вот он уже и заговаривает с ней. Она и не слушает вовсе, можно представить, что он там говорит, и отвечает она не тотчас, много было бы чести. Но если тот становится так навязчив, что никак его не стряхнуть, она вдруг резко обертывается к нему и с возмущением шипит прямо в лицо, так близко, что ее волосы слегка задевают его галстук: «Да что вам, собственно, от меня нужно? Я вас не знаю и знать не хочу! Не приставайте ко мне! Я не из тех!»