Хорошо там, где нас нет! О-о-очень даже хорошо! Но без нас, многогрешных.
Нет, граждане советчики-антисоветчики, пить надо все-таки меньше!
В провинции жить большим поэтам, мягко говоря, противопоказано. Они постоянно на виду губернской или, еще хуже, уездной публики. Они в неотступном кругу праздного, да и чего уж там, завистного, ущербного внимания.
– …А этот-то! Ну, Рубцов. Вчерась еле до дома дошел, по заборам карябался. И баба при нем бродячая тоже без просыху. Подумаешь – знаменитость! Да чего он там напишеть?!.. Пьянюшка!..
Или чуток интеллигентней, но не менее злей:
– …Люмпенизированное создание. А от этого – нежелание быть цивилизованным человеком. Элементарное отсутствие внутренней культуры. А стихи? Примитивная спекуляция на патриархальности. Да разве могут такие, как он, быть наследниками традиций Тютчева и Фета! Абсурд!
Действительно, полный абсурд. Лучший поэт России не имеет собственного угла в родном отечестве – и с детдомовских лет неприкаянно скитается по городам и весям почти до самой смерти.
Направленный всевидящий луч неустанно следует за усталым актером по тусклой, пыльной провинциальной сцене, – и нет спасения и схрона от сего слепящего, пронзающего, беспощадного ока. В провинции большому поэту сподручней не только создавать шедевры, но и сходить с ума, вешаться, стреляться, спиваться, в лучшем случае.
Думая о Рубцове, я всегда вспоминаю гениального его земляка Константина Батюшкова, безжалостно брошенного демонами в омут безумия. И нет утешения моей душе. И комом стынут в горле слова: «Россия, Русь! Храни себя, храни!..»
Возвращение гения к истокам есть смерть. Гений – это вечное метафизическое возвращение, – и потому, наверное, гибельно перенесение сего действа в план бытовой, физический. Рубцов давал себе четкий отчет по поводу вероятного печального исхода:
Замерзают мои георгины.
И последние ночи близки,
И на комья желтеющей глины
За ограду летят лепестки.
Он обладал природным даром ясновидения – и оттого, в первую очередь, и уже от бездомства, во-вторую, так отчаянно цеплялся за проживание в чудовищном общежитии Литературного института.
О, Боже, что ему виделось в тяжелых, предсмертных снах наяву?! Неужели смерть явила ему лицо свое в стенах нашего студенческого дома?! О, Боже, отчего он не разминулся с ней в пустом, полночном коридоре?!
Удивительно зловеща и неудачна жилая общежитская глыба, годная разве что для дома быта или прокуратуры. Новейшие геологические исследования показали, что здание расположено в патогенной зоне, проживание в коей способствует депрессивным состояниям и психическим расстройствам.
Придумали то ступор, то депрессию!..
А мне одно покоя не дает:
Как бился Достоевский в эпилепсии,
Как падал Гаршин в лестничный пролет?!
Не удивлюсь, если окажется, что это общежитие по самоубийствам стоит среди первых в стольном граде. Думается, что без злого умысла, на радость демонам и бесам, вознесли строители над перекрестьем шумных магистралей семь зловещих этажей. По обычной российской дури, без учета патогенности и отдаленности от института, близ останкинского высотного телешприца.
И не адмиралтейской иглой пронзены души, а электронной спицей телемонстра, – и мрачит взор небесное пространство.
Пять с лишним лет я на себе испытывал отрицательное воздействие темных природных энергий – и, будучи вполне юным и здоровым, всеми силами, бессознательно и сознательно, старался отдалять вынужденное возвращение под казенный кров. Недавно мне пришлось по случаю переночевать в «родной общаге». И ничего не переменилось. Не буду говорить о переживаниях призрачной ночи ради краткости изложения. Укатил я из «благословенных мест» первым рассветным троллейбусом № 3.
«Вот счастье мое на тройке в сребристый дым унесено…» – иногда декламировал блоковские стихи хмельной Рубцов, грустно глядя вслед зимнему троллейбусу, увозящему в уютную известность нашу очередную столичную симпатию.
Были, конечно, свои прелести в вольном проживании на улице Добролюбова 9/11, но ужасов было больше, да и со временем прелести обретали изначальный смысл этого слова.
Но как не хотел Рубцов покидать пропитанные вязкими кошмарами стены! О, как безысходно и порой даже изобретательно оттягивал отъезд, ибо впереди на родине была смертельная безысходность, – и он ведал ее.
Помнится, уже и билет был взят на вологодский поезд, на такси с рестораном оставалось. И времени было с запасом, в самый раз, чтобы успеть не напиться, но чтобы успеть к отправлению, – а вот поди ж ты…
Высокая июньская гроза бушевала в просторе московском. Ливневая, теплая гроза. В грозу поехал я провожать Рубцова в хлебосольную Вологду – и буквально на глазах настроение его стало портиться. Как-то враз выдохлась тихая веселость и без выпивки осмурело лицо.
– Давай дернем для храбрости! – угрюмо предложил он, как будто не на родину ехал, а куда-нибудь на рабские торфозаготовки в пустыню Сахара.
Я, естественно, не отказался, хотя и без выпивки хватало бесшабашной храбрости в те благословенные лета. С большим запасом хватало – и не думалось, что поистратится сей запас раньше срока и грустная опаска совьет крепкое гнездо в душе.
Но чего боятся наши души, ежели они бессмертны?! Отчего в них страх?! Нет, не адов страх, а иной… Страх бытия, как небытия. Страх бессмертия, как смерти!.. Или еще чего?! Кто даст ответ?!
Прибыв на вокзал, мы энергично двинулись в ресторан.
Не буду растекаться в деталях ресторанного скандала, мало ли их было, этих скандалов. Остановлюсь лишь на стычке с капитаном внутренних войск, который за каким-то чертом подсел за наш столик. Капитан сразу активно не понравился мне, но активно приглянулся Рубцову. Мы даже чуть не рассорились из-за этого безвестного капитана, но, философски осмыслив происходящее, ибо деньгами распоряжался я, допив остатки водки, Рубцов круто перенял мою сторону – и весьма возвеселился, когда я зашвырнул гербовую фуражку новоявленного собутыльника в вечернюю железнодорожную толпу. И не зря возвеселился, ибо за скандалом ушел без него поезд на Вологду – и отсрочилось неизбежное возвращение, – и, может быть, смерть отсрочилась на день, другой.
Ну, а капитан?! А черт его знает, куда он подевался?! Пошел фуражку свою искать… Может, и по сию пору ищет, ежели до майора не дослужился. Да и не знаю я никакого капитана.
А которых знал, они давным-давно полковники, а иные облампасились – и на пенсии дачнохозяйствуют. А иных уже нет на этом свете. В каком звании воинском они на свете том, не ведаю и не желаю ведать раньше времени.
Нет, братцы, пить надо все-таки меньше. И капитанам, и некапитанам, и поэтам, и непоэтам.
Кто-то, пожалуй упрекает меня за некоторую безнравственность. О, Господи, как озабочены чужой, убывающей нравственностью иные весьма и весьма порядочные люди! Так озабочены, что боязно становится за них, за их всепогодную порядочность, за их собственную нравственность, в конце концов! Но дальнейшие рассуждения о морали и нравственности я опускаю ради собственного покоя, а не для краткости изложения.
На следующее утро один из поклонников Рубцова, очень-очень высоконравственный гражданин, с шикарной квартирой на Арбате и при трехэтажной даче в Переделкино, узрев нас, не скрыл искреннего огорчения по поводу задержки поэта в столице – и почти без раздражения помог не только опохмелиться, но и призанять денег «до завтра» на дорогу. А когда я завел разговор о прописке Рубцова в Москве или где-нибудь в Подмосковье, поскольку в данный момент поэт был отовсюду выписан и фактически был бомжем, покровитель вспылил, возгневался и жестко попрекнул нас в меркантильности и еще в чем-то мещанском. Брякнул нам возмущенно вслед что-то вроде:
«…О душе надо думать, а не о прописках!.. Живите, как птицы небесные!.. С народом надо быть, с народом!..»
И захлопнул за нами тяжелую, высокомерную, многозамочную дверь своей наследственной квартиры.
Подобные призывы в изобилии сыпались с литературных высот на усиленно лысеющую от затяжного бездомства голову поэта.
Был у нас в институте профессор Друзин, большой любитель стихов Рубцова, в прошлом матерый литературный громила и референт при Сталине по журнальным вопросам. Человек был очень неглупый, а иногда словоохотливый.
Как-то я поинтересовался:
– А почему при Сталине не открывались новые журналы, ну типа «Юности»?
Друзин нахмурился, он терпеть не мог тогдашнюю «Юность», но потом усмехнулся и поведал:
– Вы думаете, мы ретроградами были и ничего нового не хотели?! Ошибаетесь, господа! Писали вождю докладные записки. Неоднократно писали, особенно после войны, о необходимости новых периодических изданий. Но он упорно оставлял их без внимания, хотя обычно все литературные вопросы разрешал без промедления. И вот однажды, после обсуждения кандидатур лауреатов на Сталинские премии, Иосиф Виссарионович попросил меня задержаться. На его рабочем столе высилась подборка всех литературно-художественных журналов за один месяц, кажется, за октябрь. Сталин ткнул погасшей трубкой в сторону журналов и сказал: «Вот, с трудом управился прочитать всю эту месячную продукцию! А что, у кого-то есть больше свободного времени для чтения, чем у Сталина?..» Но не стал томить нас растерянным молчанием и грустно ответил сам себе: «Наступит пора, – будет больше свободного времени у Сталина, будут и журналы новые. Но будет ли их читать народ?..»