На качество жизни сильно влияет то, как люди проводят досуг, как общаются. Вклад России в технологию досуга совсем неплох: именно у нас около трехсот лет назад родился такой социально-культурный феномен, как дачная жизнь. Дача — это русское изобретение, которое теперь перенимает (или изобретает для себя заново) остальной мир83.
От иностранцев, поживших в России и владеющих русским языком, я множество раз слышал, что нигде в западном мире нет такого, чтобы люди, засиживаясь до утра, обсуждали вечные вопросы. И все они жаловались, как им стало тоскливо без этого на родине. Американский журналист Роберт Кайзер (Robert G. Kaiser. Russia: The People and the Power), едва ли самый большой русофил на свете, не удержался от такого признания: «Стоит провести один нудный вечер в Лондоне или Вашингтоне, всего один долгий обед с бесконечными разговорами о покупках, ресторанах, теннисе или лыжах, чтобы оценить прелесть московских застолий. Приземленная, ничтожная тема тут не задержится. Беседы — вот источник величайшего удовольствия здесь, и, проведя за русскими беседами множество часов, я начал понимать, что именно этой стороны русской жизни мне будет нехватать более всего...».
К этому стоит добавить, что не реже, чем тема покупок или лыж, в застольных разговорах западных людей слышится страшное слово «моргедж» (mortgage), что-то вроде ссуды под залог недвижимости. Это то, что гнетет каждого второго, недаром в этом термине прячется «mort» (смерть). На одном из конгрессов зарубежной русской прессы я разговорился с Николаем М. (ограничусь инициалами, поскольку не имею от него полномочий), издателем иллюстрированного русского журнала для Скандинавии и Германии, и услышал любопытное признание. «В Европе я куда менее свободен, чем в России. Да что там, в Европе я просто порабощен! Порабощен навязанными мне в кредит не очень нужными вещами, порабощен тем, что оплатил стоянку машины только до шести, а переговоры затягиваются и меня ждет штраф в 50 евро, порабощен теми счетами, которые чуть ли не каждый день мне доставляет почта, порабощен множеством глупых условностей, пока еще не дошедших до России».
Процитирую публицистку Галину Леонову. То, что она пишет о Западе, конечно, преувеличение, но не злостное преувеличение, поскольку совпадает со множеством других свидетельств. «На работе, на улице, в магазине — везде! — действуют дружелюбные, корректные, в меру вежливые бесполые граждане, которые вступают в контакт между собой по определенным правилам. А иначе — пожалуйста, в суд. Профессиональные юристы разберутся: кто, каким образом и на какую сумму ущемил чужие права и достоинства... И в то же время над людьми здесь тяготеет осознанная необходимость быть свободными. “Ты свободен!” — настаивают газеты, журналы и телевидение... Образ Свободно Вкушающего Всевозможные Радости Жизни Современного Западного Гражданина преследует человека повсюду — от уличной рекламы до Интернета» (Огонек, №45, 1998).
Вышесказанное не следует понимать как утверждение, что качество жизни в современной России выше, чем на Западе. Для этого в России многовато бытовых и инфраструктурных трудностей. Да и в любом случае трудно представить себе объективное решение данного вопроса. Попробуйте ответить себе: сколько баллов надо прибавить стране, где больше красивых женщин? А сколько — стране, где можно поднять руку, и если не первый, то второй частник довезет тебя до места за малые деньги, а в пути вы еще поговорите о политике? Как хотите, но пока для нас это тоже часть свободы.
Вставка 2: Российская интеллигенция и свобода
Тема свободы уже почти два века неотделима в России от темы интеллигенции, несмотря даже на то, что два века назад слово «интеллигенция» еще не было изобретено. Эти две темы соприкасаются под самыми разными углами, не исключая неожиданные. Недавно, размышляя о 20-летии Перестройки, Виталий Третьяков сформулировал, среди прочего, три совершенно замечательных вопроса: «Нужно ли слушать русскую интеллигенцию при проведении любых реформ, тем более радикальных? Если нельзя, то как нерепрессивными методами заставить ее замолчать? И вообще — чем занять интеллигенцию во время реформ, тем более демократических? Мысленно, не для публики, отвечая на поставленные вопросы, я всякий раз вынужден давать ответы, которые принято называть циничными» (журнал «Стратегия России», апрель 2005). Процитированные вопросы, понятное дело, риторические. Ответ на первый из них ясно читается во втором. Он должен звучать примерно так: «Ох, нельзя — неадекватность этой публики, помноженная на зычный голос, способна пустить государство под откос».
Разумеется, неадекватной во время демократических реформ становится не вся интеллигенция, а ее самая благородная и чувствительная часть, без которой, вероятно, мы бы не скоро дождались этих самых реформ. Для выходцев из диссидентской среды борьба за продвижение идеалов демократии и гражданского общества обязательно становится борьбой против государства («режима», как любят говорить люди, сильно подзабывшие, что такое режим). Попытки объяснить вполне достойным собеседникам, что ими движет инерция подсоветского существования, ни к чему не приводят. В ответ обычно слышишь готовый, хотя и путаный ответ, из которого можно вывести, что для укрепления гражданского общества необходимо ослабление государства. Именно тут у большинства из них пролегает печальный предел мыслительных способностей.
По адресу власти и ее представителей такая интеллигенция подчеркнуто груба, это дает ей прометеевское чувство бытия. При этом она время от времени взывает к власти с теми или иными идеями. Сочетаются такие вещи плохо, сильно снижая шансы на осуществление этих самых идей, поскольку их не решить помимо власти. (Помню, в юные годы меня просил помочь написать письмо по начальству замечательный человек, буровик, настаивавший при этом, что первые строки изменять не надо, он их тщательно продумал: «Гражданину начальнику внедрения. Прошу внедрить мое изобретение, ты, вор непойманный и гадский потрох, знаю я твою породу».)
Путь нашей интеллигенции долог и труден. Она и непохожа, и похожа на себя столетней давности. До революции 1917 года к интеллигенции относили только «передовую» интеллигенцию, а непередовая была уже как бы и не интеллигенция. Главным критерием передовитости были оппозиционные настроения. «Интеллигенты, — говорил Победоносцев, интеллигентов презиравший, — это те, кто неизменно выступают против любых видов и начинаний правительства».
Именно в этом значении слово было позаимствовано некоторыми иностранными языками. Если бы оно было полным дублетом слова «интеллектуал», кто бы стал его заимствовать? Это слово применялось сперва только к российским реалиям, поскольку аналогично настроенной общественной группы в странах Запада долгое время не было. Но потом появилась и группа, и тогда слово «intelligentsia» стало применяться к ней, сперва в шутку, а потом и без.
Население нью-йоркского района Гринич-Виллидж состоит наполовину из богемы, наполовину из хрестоматийных интеллигентов, готовых часами объяснять вам, как ужасны «эти идиоты в Вашингтоне» — президент, конгресс, сенат, и в какую пропасть они дружными усилиями тащат Америку. Полно людей этого типа в Колумбийском, Гарвардском и других старых университетах США. В отличие от своих русских предшественников, у них уже не осталось веры в прогресс, науку и человечество — сто лет не прошли бесследно.
Тема зловещей работы российской интеллигенции по подготовке катастрофы 1917-1922 годов сильно избита, но обойти ее нельзя. Эта подготовка велась — из лучших побуждений, конечно, — не менее ста лет. Усилиями писателей, поэтов, философов, историков, журналистов и прочих властителей дум был сконструирован виртуальный (как мы бы сказали сегодня), почти не имеющий отношения к реальной действительности мир, где на одном полюсе метались, страдали от окружающей косности и досматривали четвертый сон Веры Павловны то ли «лишние», то ли «новые» люди, а на другом страдал (но, правда, не метался) народ-богоносец, которого скорее надо звать к топору.
Россия росла, строила новые города, прокладывала железные дороги и телеграфные линии, спускала на воду корабли, снаряжала экспедиции, реформировала суд, образование, армию, земельные отношения, присоединяла Среднюю Азию, освобождала Балканы от турецкого ига, осваивала и заселяла Сибирь и Дальний Восток, а интеллигенция (та, передовая) все это презирала.
Тогда она действительно была кастой. Ее бы возмутила даже теоретическая возможность числить в своих рядах создателя кронштадтских фортов или уездного предводителя дворянства. Это же были слуги ненавистного режима.
Русская интеллигенция страшно носилась со своей «исторической виной перед народом» («Вот парадный подъезд. По торжественным дням…» и так далее). Часть потенциала этого чувства вины воплотилась в благие дела — в первую очередь, в земское движение, в «теорию малых дел», в общественные начинания, а наиболее опасный остаток был целенаправленно канализирован в революционную деятельность.