…Мне важно в искусстве доверие автора, — продолжал он, — мне самому надо досказать, приплюсовать свое состояние к тому, что предлагают художники. Оттого я люблю такие пейзажи Левитана, как «Вечерний звон» или «Околица» — помните, с месяцем? — или «Владимирка». Оттого люблю французских импрессионистов — Моне, Писсаро, Сислея, Ренуара. Их вещи не могут надоесть, как не надоесть сама природа! Я смотрю на их картины и чувствую бесконечность жизни, ее присутствующий тут, сию мин трепет.
Не знаю и никогда не узнаю, что говорила мне мадонна Рафаэля, но это было незабываемое… Вы, конечно, бывали в дрезденской галерее, когда она выставлялась у нас. Знакомый художник достал мне пропуск, дававший возможность приходить рано утром, до официального открытия. Я ходил по залам в одиночестве. Только несколько художников делали копии. Я приходил к «Сикстинской мадонне» три или четыре раза, и каждый раз она забирала меня и забирала меня все больше. Что? Трудно сказать… Об этом столько написано, но у каждого свое. Надо ли вверяться неизведанному? Отдать или не отдать себя жизни без всяких условий?… Не знаю, так или не так. Стоял перед ней, и порой казалось, что я вообще ни о чем не думаю, такая буря была во мне. Если начну сейчас говорить, что я думал тогда, это будет и бледно и неправда. Не покидало ощущение совершенства, отсутствие сочинительства, слишком видимых намерений художника, чего я не выношу…
* * *
Продолжается наш путь по переулочкам. Потом мы сидим в скверике. Дети и бабушки вокруг. Кажется, даже дети ведут себя потише, чем в других местах. Это впечатление возникает оттого, что деревья здесь высокие, а особняки низкие и тихое движение.
Тут неподалеку — мы будем идти мимо — особняк, в котором жил Танеев. У него бывали Рахманинов, Римский-Корсаков. А на Кропоткинской — дом Дениса Давыдова. Вы спросите, откуда я все это знаю? Конечно, книги люблю — мемуары, но больше от этих арбатских стариков.
Денис Давыдов, черт возьми! И сразу, знаете, синие гусары, 1812 год, стихи: «Жомини да Жомини, а о водке ни полслова!» Сани, тройки, образы «Войны и мира»… Или в гагаринском переулке, вначале, как от бульвара идти, дом Нащокина. Мемориальная доска: «Здесь останавливался Пушкин». Пушкин! Нет, только представьте себе.
Пушкин вбегает в этот дом. Кони в пару, мороз, откинутая полость саней, Пушкин бежит в сени. Бросает лакею шубу.
«Что барин?» У Пушкина долги, деньги приехал занимать, Я где-то читал, что он Нащокину должен был…
А там Старо-Конюшенный или Спасо-Песковский. Названия то какие! Недавно, представьте себе, обнаружил, что церковь в Спасо-Песковском переулке та самая, что изображена на известной картине Поленова «Московский дворик». Я хожу с детства этими переулками!..
А на улице Станкевича каменный столб от исчезнувших ворот, на нем старая надпись: «Свободен от постоя». Теперь, кажется, эту надпись сняли, а жаль! Нет, вы представляете, это когда-то освобождали дворянские дома от постоя войск, при Николае I, должно быть. Там жил Станкевич, у него бывал Герцен.
А мне уже слышится старинный русский романс:
И если свободен ваш дом от постоя,
То есть ли хоть в сердце у вас уголок?..
…А то еще начну думать о домах. Вот взгляните, два дома рядом. Справа, должно быть, постройки первой половины прошлого века, деревянный, оштукатуренный, с колоннами. Николаевский ампир. В Москве он попроще, чем Ленинграде.
А рядом особняк — там сейчас какое-то посольство. Это уже «модерн» года 1909-го, может быть, 12-то. Преуспевающие русские промышленники заказывали архитектурные проекты. Есть красивые, а есть и такие, где крикливость, претензия разбогатевшего хозяина на абсолютную непохожесть. Вот, мол, я — и только я, другого такого нет! Нет в этих домах основательности, точно дельцы не были уверены в своем долголетии. Желтенькие, похожие друг на друга особнячки с колоннами не боялись времени, не спешили, у них прочный фундамент и впереди вечность, умрут они естественной смертью. А эти… лишь мгновенье, а там… с таким настроением жили. Может быть, и не сознавали его, но архитектура поразительно объективное искусство. Как ни старайся приукрасить, а камень выдаст, потомки поймут! Пришла революция, и кончился этот недолгий стиль…
* * *
Мы вышли на улицу. Медленная жизнь переулков кончилась. Плотная человеческая масса двигалась по тротуарам, не умещалась на них, выжимала цепочку пешеходов на обочины мостовой. Регулировщикам это не нравилось, и посвистывали в свои трескучие свистки. Крики лоточников кряхтение моторов, взвизги тормозов и тонкий не свист троллейбусных мачт, трущихся о контактные провода. Внезапный рев самосвала, резкий запах отработанного масла. Лакированные спинки легковых автомашин.
Бесконечное движение, подчиняющее своему ритму. Улица в час «пик».
— Я неисправимый горожанин, — вдруг сказал профессор, — люблю все это. Бывает, знаете, на юге или где-нибудь в средней России в лесах, наслаждаешься тишиной, природой, и внезапно это как толчок в сердце — так захочется в город, в Москву, и уже отпуск не в отпуск. А в городе, бродишь по тихим переулкам — хорошо, а выйдешь вот в такую мещанину и чувствуешь, что живешь, что это сегодняшнее и сам ты сегодняшний. Люблю этот ритм. Устаю от него, а все-таки люблю. Он меня настраивает. Это, знаете, как джаз. Я дома часто, когда надо посидеть, подумать или, наоборот, просто отпустить центры мозга, включаю приемник, ловлю какой-нибудь далекий, бесконечный джаз без объявлений и пауз и так сижу с часок. Эту музыку можно слушать и не слушать, слышать и не слышать. Но она создает ровный ритмический фон твоего существования. Я думаю, что джаз, без его патологии, конечно, близок к ритмической организации человеческой психики.
Оттого он так действует. Иную музыку, скажем, чудные народные песни — у меня есть свои любимые — или сложную симфонию, не слушать нельзя. А джаз можно. Он есть, и его нет…
Мы проходили мимо витрин с большими фотографиями артистов вахтанговского театра.
— Часто бываете в театре? — спросил я.
— Сейчас не очень.
— Отчего?
— Некогда. А с другой стороны, театр как-то потускнел. Может быть, я ошибаюсь, и это у меня чисто индивидуальное ощущение…
— Уж не сторонник ли вы теории отмирания театра?
— Нет, что вы! Хотя, серьезно я не думал об этом. Надо анализировать, смотреть предшествующие взгляды, статистику, а так что ж рассуждать… Театр, как вам сказать, многое обходит, а меня волнуют вечные темы в их современной интерпретации.
Вот «Перед заходом солнца», — он указал мне на афишу, — сколько там планов! Житейский случай, даже банальный — любовь старика к молодой девушке. А ведь за этим социальное разложение семьи, разложение общества, начало фашизма… Тревожная атмосфера. А потом, главное для меня — выступает вечная тема Фауста. Трагическое несоответствие. Душевная молодость героя и неизбежная старость. Героическая попытка влить новое вино в старые мехи. Попытка успешная — герой не сдается, предпочитает умереть! Успешная и потому, что душа его и душа героини образуют гармонию, возникает любовь… Разве эта тема умерла? Я бы хотел знать, как преломляется она сегодня. А смотреть карикатурных стариков-академиков, которых охмуряют молоденькие дармоедки, не хочу! Как же это двадцатилетний Пушкин написал трагическую любовь Марии к старому Мазепе, как же это он не заклеймил ее? А Гете? А Тютчев? Помните?
И он продекламировал:
О, как на склоне наших лет
Нежней мы любим и суеверней,
Сияй, сияй, прощальный свет
Любви последней, зари вечерней!
Или наука. Вы можете обижаться на меня, но я не видел на сцене современного ученого!
Я обиделся и стал говорить ему, что карикатурных академиков на сцене, слава богу, уже и нет, а, напротив, есть серьезные спектакли, где выведены ученые…
— Может быть, может быть, — согласился он, — не видел, отстаю, не успеваю…
Вот вы сегодня были в лаборатории. Вам кажется — признайтесь, ведь кажется, — что день прошел успешно, что у меня спокойно на душе. Слава богу, вы пьесу не собираетесь писать. Но что вы знаете? Разве я могу передать вам, что угнетает меня? Мы накапливаем факты, факты, факты. Кубики. А в постройку они не складываются. Нужна идея, переворачивающая все, идея высшего класса, а пока нет и не видно. Сейчас модно писать о биофизике, и напишете, а сколько в ней тупиков! Вот где драма! Может быть, жизнь пройдет, а в конце я узнаю, что все впустую: мы шли не туда… Вы говорите, ученый на сцене. Я видел «Галилея» Брехта в театре «Берлинер Ансамбль», когда он играл в Москве, хотя я с трудом воспринимал этот театр.
Там драма ученого, из благих намерений предавшего однажды свою науку. Брехтовскому Галилею показалось, что можно приспособиться к инквизиции ради того, чтобы сообщить истину науки потомкам. Но оправдывают ли средства цель? Во всяком случае это было интересно.