— Может, на машинке печатной станешь учиться? Девушка молчала, опустив голову.
— Ну и что? — неуверенно говорил секретарь. — Можно и одной рукой…
Зазвонил телефон. Секретарь поднял трубку.
— Слушаю. Что? Уголь для курсов? Я же на прошлой неделе распорядился! Слушай! Алло! Алло! Слышишь, да? Мы тебе — с углем, а ты нам дивчину прими на курсы. Хорошая дивчина, фронтовичка. Коммунист. Ну и что? Как, прием закончен? Она только из госпиталя! Во-во. Это другой разговор.
Так совсем неожиданно Кондрашева попала на курсы счетных работников. Все-все рассказала она седому главврачу. Как жила в шумной коммунальной квартире, как училась обслуживать себя одной рукой: шить, штопать, стирать, готовить обед, одеваться.
…Не налаживалась у нее жизнь и после окончания курсов. В торговой конторе, куда ее направили работать, она не находила себе друзей. Разговоры конторских служащих крутились вокруг «достать», «выбить», «провернуть». Кондрашеву побаивались.
Вскоре Сашенька ушла из конторы. Может быть, она сделала неверный шаг, проявила слабость, но она не знала, как доказать свою правоту, как обличить прихлебательство, делячество. Временами она порывалась позвонить секретарю райкома, который устраивал ее на курсы, рассказать все начистоту. Однажды даже пришла в его приемную. Там сидело много солидных озабоченных людей с портфелями. Мелким, незначительным показалось ей собственное дело. Люди восстанавливали заводы, фабрики, отстраивали город, а она — со своими торговцами.
Сашенька приехала в Запорожье, где жила тетка. Ходила по городу, который тоже лежал весь в руинах, читала объявления. Всюду требовались рабочие руки. Руки, но не рука. В торговлю она решила не возвращаться. У нее есть свое дело: она — медик. Будет помогать людям, как раньше. И всем будет хорошо. Купила в аптеке бинты, шприц. В развороченной фугасом витрине универмага подобрала набитый опилками манекен. Притащила все это домой. Тетка испугалась поначалу, а потом поняла племянницу. Сашенька училась делать перевязки, уколы…
Но в больницах, куда она приходила, ей по-прежнему отказывали: «Медсестра с одной рукой? Извините, девушка, не можем».
Принял ее на работу седой главврач дальней правобережной больницы.
Письмо, о котором рассказывала подруга детства, не оставляло в покое Александру Лукьяновну. Отдежурив положенное время в больнице, она забежала домой, переоделась и поехала в речной порт. По Днепру до ее родного села была самая короткая дорога.
Кто же мог написать ей письмо? Комполка Кравцов? Он с ней раз всего и заговорил, когда медаль вручал. Котляров из медсанбата? Поди, забыл старый ворчун одну из своих помощниц, которой все объяснял про берцовую кость да из чего состоит предплечье. Носаченко погиб, Майоров погиб, Ваня Сподобцев погиб, — жена его приезжала из Синельникова, расспрашивала, где могилу искать. Абгарян умер от ран, Соломаха погиб тогда же в перестрелке… Ее поручители. Политотдел тогда их рекомендации утвердил. Так и стала она в пятнадцать лет коммунисткой.
Плескалась серебристая вода за бортом, убегали зеленые обрывистые берега.
На теплоходе, курсирующем по местной линии, все пассажиры постоянные. С любопытством рассматривали они незнакомую женщину, у которой к белой шелковой блузке была прицеплена разноцветная наградная колодочка.
— Воевала, значит, — произнесла сидевшая напротив пожилая колхозница.
Александра Лукьяновна молча кивнула головой.
Женщина не сводила взгляда с ее неподвижной руки.
— Хорошо, хоть сама живая, — заметила старуха.
Александра Лукьяновна смущенно улыбнулась.
— Другой раз сама не верю, что живая. Проснусь среди ночи и трогаю себя.
— Господи, — вздохнула старуха. — Бедненькая… Дети-то есть?
— Внучка в школу пошла, — похвасталась Александра Лукьяновна. — Две дочки. Старшая — фельдшер, младшая — десятилетку заканчивает. Зять непьющий, муж домосед. А вы говорите «бедненькая».
Со своим будущим мужем Александра Лукьяновна встретилась весной тысяча девятьсот сорок шестого года в той самой больнице, куда ее приняли на работу.
Как-то вызвал ее главврач.
— Там одного привезли, тяжелого. Ты уж похлопочи возле. Наш брат, фронтовик…
Сашенька пошла в палату, поглядела. Бледное, измученное лицо, синяки под глазами, не ходит, кормят из ложечки. Тяжелое ранение в живот. Полтора года по госпиталям.
Так стала неотлучной сиделкой при бывшем пулеметчике Вене Сидорове медсестра Сашенька.
«И нянька, и мамка», — шутили больные.
Когда Веня спал, сестра подолгу глядела на него. И, странное дело, находила в нем сходство со своими бывшими однополчанами. Веня звонко, совсем как новобранец Ермолаев, выговаривал «гэ». Когда Веню брили, он смешно, как Сподобцев, выпячивал щеку. А чуть окреп, стал при разговоре жестикулировать руками, совсем как Алеша Абгарян.
— Я столько думаю о тебе, — тихо, чтобы не услыхали соседи по палате, шептал Сашеньке Веня.
— А я о тебе, — отвечала ему медсестра.
Они надолго замолкали, с благодарностью думая о судьбе, которая свела их вместе.
— Как же мы будем? — спрашивал Веня. — Ведь я же неполноценный человек, считай, полчеловека.
— Ты — полчеловека, — улыбаясь, шептала Сашенька, — я — полчеловека. Вот и выходит: один настоящий человек.
В больницу на имя Вени Сидорова прибыли две награды: орден Славы и медаль «За отвагу».
С наградами на свежевыглаженной гимнастерке, опираясь на палочку и на плечо медсестры, вышел бывший пулеметчик солнечным весенним днем на шумную улицу и едва не задохнулся от свежего ветра.
— Куда? — спросил он Сашеньку.
— Как куда? — удивилась она. — У нас же прямо дворец: целых шесть квадратных метров!
Теплоход причалил к пристани, и Александра Лукьяновна, узнав, когда обратный рейс, заторопилась на берег. По дороге ей встречались люди, кивали, она отвечала, было приятно вспомнить добрую сельскую привычку здороваться со всеми подряд.
Хутор, где жили Кондрашевы до войны, снесли, одни семьи выехали в город, другие перебрались на центральную усадьбу колхоза. Знакомых найти было непросто. Она заглянула в один двор, другой, наконец нашла старого почтальона, который работал на почте сразу же после войны.
— Фамилию-то вашу хуторскую помню, — сказал дедушка. — А письмо разве упомнишь… Где какое письмо солдатское осталось, все детишки забрали.
— Следопыты, — подсказал кто-то из подошедших соседей.
— Во-во, — поддержал старик, — сходи-ка в школу…
Письмо лежало под стеклом среди таких же пожелтевших листков. Вынуть его оказалось нелегко. Пока мальчики бегали за отверткой, Александра Лукьяновна достала из сумочки очки и склонилась над стеклом.
«Дорогая Сашенка!» — с трудом разобрала она два первых слова, и комок подкатил к горлу: «Абгарян, живой!» Ей подали стул, принесли воды.
Вернулись с отверткой мальчишки. Вынули стекло. Сухая выцветшая бумага крошилась в пальцах. Буквы выгорели. Даже остроглазые ребята не могли ничего разобрать. Сколько лет пролежало оно тут?! Ни конверта, ни адреса. На обратной стороне листа сохранилась единственная перенесенная туда фраза: «…если ты жива, Сашенка». И подпись: «Айказ Абгарян».
Ребята проводили гостью до самой пристани.
Теплоход отчалил. Мальчики и девочки махали руками.
— Я его найду! — крикнула женщина, прижимая к груди сумочку с письмом.
— Ду-у! Ду-у-у! — протяжно повторил гудок теплохода.
И сигнал этот прозвучал громко, внушительно, соединяя ближние и дальние берега.
Собираясь сходить с поезда в Карачеве, Доронин заранее вынул из-под сиденья чемоданчик и, простившись с соседями по купе, стал пробираться к выходу.
На зеленых улицах городка он узнавал многие дома, скверики. Невелик городок: вот и окраина. Доронин разулся, туфли шнурками связал, перекинул через плечо. Вспомнилось вдруг, как босиком бегал из своего села в карачевскую десятилетку. Семь верст от села босиком с ботинками на плече — обувку берег.
В полях голубел лен, желтела рожь, дрожали в зеленом мареве березовые перелески, за дальними буграми передвигались пыльные облачка: грузовики бегали, сновали комбайны. Припекало. Доронин смахивал пот со лба, с кончика носа. Сзади засигналила автомашина. Ходок посторонился. Притормаживая, пыля, вперед проехал вездеход.
— В Бугровский? — высунулся мужчина в светлой с дырочками шляпе.
Доронин скорее догадался, чем узнал директора здешнего совхоза.
Шофер рулил лихо. Сзади крепко потряхивало. Доронин поглядывал в окошко. Пейзаж тот же: бугор да бугор. И название поселку недолго выдумывали: Бугровский.
Еще раз притормозили. Метрах в десяти, на взгорке, стояла не по-будничному одетая тетка и, прикрыв ладонью глаза от слепящего солнца, смотрела на дорогу. Крепдешиновое, модное когда-то платье неуклюже свисало с ее худых плеч. Голова была покрыта розовой косынкой.