Можно было сказать, что мудрость этих людей — в их осмотрительности. Лавка открыта лишь с одной стороны, и им не нужно заботиться о том, что происходит у них за спиной. На улице те же самые люди чувствуют себя менее уверенно. Я скоро заметил, что Вечные Жиды, то есть те из них, что производили впечатление беспокойных и подозрительных, всегда были прохожими; это были люди, которые все свои товары носили с собой и должны были с ними прокладывать дорогу через толпу, которые никогда не знали, не накинется ли кто-нибудь на их убогое добро сзади, слева, справа или сразу со всех сторон. Кто имел свою лавку и в ней находился, тот был почти спокоен.
Но многие сидели на корточках в переулке и торговали всякой всячиной. Часто это были совсем жалкие кучки овощей или фруктов. Казалось, эти люди, собственно, и не думают ничего продавать, им достаточно просто видимости занятий. Их было много, вид у них был запущенный, и вначале мне казалось странно на них смотреть. Но вскоре я ко всему привык и уже не особенно удивлялся, когда видел сидящего на земле старого болезненного человека, который держал для продажи единственный засохший лимон.
Так я шел по улочке, которая вела от базара при входе в глубь Меллаха. Она была полна людей. В большинстве это были мужчины, но встретилось мне и несколько женщин, без покрывал. Древняя, изборожденная морщинами старуха еле ползла она выглядела самым старым на земле человеком. Ее глаза были неподвижно уставлены вдаль, но казалось, она хорошо видела, куда идет. Она никому не уступала дорогу, тогда как другие должны были ее обходить; вокруг нее всегда оставалось пустое пространство. По-моему, ее боялись: она двигалась очень медленно и нашла бы время послать проклятия любому. Страх, внушаемый ею, похоже, наделял ее энергией для этого странствия. Когда она, наконец, прошла мимо меня, я обернулся и посмотрел ей вслед. Она почувствовала мой взгляд, потому что оглянулась, так же медленно, как и шла, и уставилась в мою сторону. Я поскорей отошел, и эта реакция была так инстинктивна, что я не сразу заметил, насколько ускорил шаг.
Я прошел мимо ряда цирюлен. Молодые люди, парикмахеры, праздно стояли перед дверьми. На земле напротив мужчина продавал корзину с жареной саранчой. Я вспомнил знаменитое египетское бедствие[236] и удивился, что евреи тоже едят саранчу. В одном полуподвальном помещении сидел на корточках человек, черты лица и цвет кожи его были совсем негритянские. На голове у него была еврейская шапочка, он торговал углем. Уголь лежал вокруг него высокими кучами; казалось, его должны в них замуровать, и он ждет только мастеров, которые придут этим заняться. Держался он так тихо, что я поначалу его не заметил, и лишь потом обратил внимание на глаза, блестевшие среди этих углей. Рядом с ним какой-то одноглазый торговал овощами. Невидящий глаз ужасно заплыл и производил угрожающее впечатление. Сам он задумчиво манипулировал со своими овощами: то осторожно отодвигал их в сторону, то так же осторожно возвращал обратно. Еще один сидел на полу, перед ним было пять или шесть камней. Он брал каждый отдельно в руку, взвешивал, смотрел на него, еще немного держал на весу. Потом возвращал к остальным и снова повторял ту же игру. На меня он не взглянул ни разу, хотя я стоял прямо перед ним. Это был единственный во всем квартале человек, не удостоивший меня взглядом. Камни, предназначенные для продажи, не давали ему покоя и, казалось, интересовали его больше, чем покупатели.
Было заметно, что все становилось беднее по мере того, как я углублялся в Меллах. Красивые ткани и шелка остались позади. Уже никто не напоминал Авраама богатым и царственным видом. Базар сразу у входных ворот был своего рода роскошным кварталом; обычную жизнь, жизнь простого народа, можно было увидеть здесь. Я вышел к небольшой прямоугольной площади, которая показалась мне сердцем Меллаха. У продолговатого колодца стояли вперемешку мужчины и женщины. Женщины несли кувшины, которые наполняли водой. Мужчины наполняли свои кожаные бурдюки. Их ослы стояли рядом и ждали, пока их напоят. Посредине площади сидели на корточках трактирщики. Одни жарили мясо, другие маленьких карпов, тут же были их семьи, женщины и дети. Казалось, будто они вынесли на площадь все свое хозяйство, здесь жили и здесь готовили еду.
Кругом стояли крестьяне в берберских одеждах, с живыми курами в руках; они держали их за ноги, которые были связаны, куриные головы свешивались вниз. Когда приближались женщины, они протягивали им кур. Женщина брала птицу в руки, причем бербер не отпускал курицу и даже не менял своей позы, ощупывала ее, щипала, трогала там, где полагалось быть мясу. И пока шла проба, никто не произносил ни слова, ни бербер, ни женщина; нема оставалась и курица. Потом женщина оставляла птицу висеть в руке торговца и переходила к следующему крестьянину. Ни одна не покупала курицу, не опробовав сперва как следует всех других.
Вся площадь окружена была лавками, во многих работали ремесленники, перестук их молотков громко звучал среди общего гомона. На углу площади горячо спорили о чем-то несколько мужчин. Я не понимал, что они говорили, но по выражению их лиц мог заключить, что речь шла о великих мировых делах. Все были несогласны друг с другом, каждый выдвигал свой аргумент; мне показалось, что аргументы других доставляют им удовольствие.
Посредине площади стоял старик-нищий, первый, которого я здесь видел; это был не еврей. Получив монету, он тотчас спешил к одному из тех маленьких карпов, что громко шипели на сковороде. Вокруг повара было несколько клиентов, и старому нищему приходилось ждать, пока очередь дойдет до него. Но он не терял терпения, даже когда до исполнения его заветной мечты оставалось так близко. Получив наконец карпа, он снова садился с ним посреди площади и съедал, широко открывая рот. Его аппетит распространял над площадью нечто вроде облака удовольствия. Никто не обращал на него внимания, но каждый вдыхал запах этого удовольствия; он показался мне едящим памятником этой площади, необходимым для ее жизни и благополучия.
Однако не скажу, что лишь ему одному я был обязан чувством счастливой очарованности, которое испытал на этой площади. Это было чувство, как будто я в самом деле достиг некой цели своего путешествия. Мне отсюда больше никуда не хотелось; я здесь уже был сотни лет назад, но просто забыл об этом, а теперь все вдруг вспомнил. Здесь оказалась вынесена наружу та теплота и плотность жизни, которую я чувствовал в себе самом. Я был этой площадью, когда стоял на ней. Пожалуй, я и сейчас еще эта площадь.
Оторваться от нее для меня оказалось столь трудно, что я возвращался туда каждые пять-десять минут. Куда бы я теперь ни шел дальше, в каком бы месте Меллаха ни оказывался, я все оставлял, чтобы вернуться на маленькую площадь, пройти через нее в одну сторону, в другую чтобы удостовериться, что она еще тут.
Сначала я свернул в одну из улочек потише, где не было никаких лавок, лишь жилые дома. Всюду, на стенах, возле дверей, на некоторой высоте от земли были нарисованы крупные руки, каждый палец отчетливо очерчен, чаще всего синим цветом: это считалось защитой от дурного глаза. Подобный знак встречался мне здесь чаще всего, людям нравилось помечать им свое жилище. Через открытые двери можно было заглянуть во дворы; они были чище улочек. От них на меня дохнуло миром. Мне очень хотелось туда войти, но я не решался, потому что не видел там людей. Неизвестно, что бы я стал говорить, наткнувшись вдруг в таком доме на женщину. Я испугался, представив себе чей-то испуг. Тишина домов настраивала на осмотрительность. Но это продолжалось недолго. Все сильней стал слышен звонкий высокий шум, поначалу как будто верещание, потом оно вызвало у меня мысль о вольере с птицами. «Что это может быть? Нет же здесь вольеры с сотнями птиц! Дети? Школа?» Скоро сомнения не осталось: оглушительный шум доносился из школы.
Через открытые ворота я заглянул в большой двор; там, вплотную друг к другу, сидели, наверное, сотни две крохотных малышей; другие прыгали вокруг или играли на земле. Многие из сидевших на скамьях держали в руках буквари. Маленькими группами по три, по четыре они усердно раскачивались вперед-назад и повторяли высокими голосами: «Алеф. Бет. Гимель». Ритмично склонялись туда-сюда маленькие черные головы; один из них всегда оказывался усердней прочих, его движения были самыми пылкими, и звуки еврейского алфавита звучали в его устах как рождающийся декалог[237].
Я вошел во двор и попытался разобраться в действиях этого множества детей. Самые маленькие из них играли на земле. Среди них стоял учитель, очень бедно одетый; в правой руке У него был кожаный ремень для битья. Он почтительно подошел ко мне. Его вытянутое лицо было плоским и невыразительным, его безжизненная неподвижность представляла разительный контраст с оживленностью детей. Чувствовалось, что он не может быть для них авторитетом, что ему для этого слишком мало платят. Это был молодой человек, но на фоне их юности он казался старым. По-французски он не говорил ни слова, да и мне от него ничего не было нужно. Хорошо было просто стоять среди оглушительного шума и понемногу оглядываться. Но я его недооценил. За этой безжизненной окаменелостью крылось своего рода тщеславие: он хотел показать мне, на что способны его дети.