Незадолго до его смерти я дал Эдику замечательную биографию «Быт и бытие Марины Цветаевой» Виктории Швейцер. Он плакал, когда читал о страданиях, выпавших на долю великого поэта. Эта книга оказалась последней в его жизни.
Друзья собрались дома у Гали и Эдика на его 75-летие – 3 марта 2012 года. Народу, как обычно, пришло много. Он радовался каждому из нас. Эдик просидел за столом несколько часов, слушал, спорил. Ему оставалось жить всего 25 дней. Но некоторые из нас уверовали в силу его духа, в несгибаемый оптимизм и верили, что Эдику – как это было уже дважды за последние годы – снова удастся победить болезнь.
Мы с сыном пришли навестить Эдика за три дня до его кончины. Снова пошли «разговорушки» о России, о ее горестях и бедах. Он никогда не терял в нее веру. Эдик мне показался умиротворенным, спокойным, просветленным.
Юрий Коваленко82
Париж, август 2013 г.С УВАЖЕНИЕМ И ЛЮБОВЬЮ К ЭДИКУ ШТЕЙНБЕРГУ
Мы оба выросли на реке Оке. Он под Серпуховом – в Тарусе, я под Каширой – в деревне Прилуки.
Художник Эдик Штейнберг – это видение. Видение поэтическое, музыкальное. Оно, видение, не слышит шума городского.
Его доброта к людям была очевидна. Не важно, кто это был: художник, рыбак, мастеровой. Сегодня многие наши общие знакомые говорят: «Не хватает Эдика». Его будет много в искусстве, а в жизни будет не хватать.
Владимир Немухин83
Москва, 12.08.2013В 60-х годах в одной московской мастерской просматривали картины хозяина. Все обсуждали содержание (смысл) картины. Каждый интерпретировал по-своему. Вдруг раздался голос известного латиноамериканского художника Диего Риверы:
– Я не хочу понимать, что нарисовано, я не могу понять, как это нарисовано?!
Как нарисованы картины Эдика Штейнберга, я тоже не могу понять. Это какая-то ювелирная проработка всего: и холста, и линий, и кусков другого цвета. Авангардные картины 10–20-х годов кажутся эскизами работ Эдика.
Тончайшая отработка фактуры холста, тончайшие цвето(свето)сочетания поверхностей, элегантные линии и росчерки. Все это практически сделано с ювелирной точностью.
В 60-х годах В.Л. Храповский (1893–1984), «профессор цвета» во ВХУТЕМАСе, сподвижник Татлина, рассказывал, что в их время очень ценилось качество нанесения краски на поверхность и, говорил он, не надо искать какого-то необыкновенного содержания в татлинских «Новобасманах». Это все были попытки наилучшего нанесения краски на поверхность. Вот именно, по его словам, этим славились «хорошие» иконы. Наверное, этот путь через полвека и подхватил Эдик Штейнберг.
Это пустые поверхности, как бы одного цвета, поражают точностью своего существования, ювелирной отделкой поверхности. Эта ювелирность скорее относит его живопись к художникам типа Гольбейна или Терборха, чем к современным мастерам. Я в данном случае говорю больше о картинах периода после 1990 года, хотя это можно сказать и о некоторых более ранних картинах.
В Возрождении особенно ценились художники, которые писали «фона», это считалось отдельным искусством. Этим искусством в совершенстве владел Эдик; все его «фона» – это живые красочные поля, кажется, что он мог просто закрасить холст одним цветом и это был бы шедевр. Я как-то очень внимательно рассматривал поверхность холста Эдика и так ничего и не понял. Мне казалось, это не кисть наносит краску на холст, а он сам покрывается краской каким-то неведомым способом.
Александр Великанов84
Сентябрь 2013 г.ПИСЬМО ЭДИКУ, КОТОРОГО ОН НИКОГДА НЕ ПРОЧТЕТ
В 2006 году я впервые вошел в твою мастерскую, в то время я готовил монографию о французском художнике-абстракционисте, известном своим периодом «белое на белом». Познакомившись с твоими работами, я перешел от лирического белого 1950-х годов, которое хорошо знал, к тому геометрическому белому, которое ты писал тогда и которое я открывал для себя. Я пришел в восторг. Я рассказывал друзьям, что мой сосед по лестничной площадке – великий художник. Еще не осознавая до конца, кем ты был и каким ты был. Мне нравилась твоя манера, голос, твоя жена, ваш образ жизни, ваша история. Мы подружились. В этом – большая заслуга Галины. Потом я приехал к вам в Тарусу, где начал тебя снимать. Я это хорошо помню. Это было вчера. Твоими первыми словами было: «Для нас, русских, смерть – это любовь, это память». Неплохое начало…
Я продолжал тебя снимать, и постепенно ты давал мне ключи к твоему геометрическому языку, живописи, через которую проходят бесконечной чередой – в акварели и масле, на велени и льне – квадраты, кресты и круги, персонажи и символы, в которые ты вдохнул жизнь.
После твоего ухода Галина отдала всю себя увековечению твоей памяти с той же энергией, с какой она шла с тобой по жизни – с того самого дня, когда ты в 1966 году поселился у нее около станции метро «Аэропорт». В то время друзья звали вас «Маневичи», пока вы наконец не стали «Штейнбергами»…
Сегодня Галина – твоя память. Эта книга, которую мы задумали еще при твоей жизни, повествует о тебе и твоем творчестве с 1990 года, с той поры, как вы стали жить зимой в Париже, в мастерской на улице Кампань-Премьер, где в течение более двадцати лет ты писал картины по шесть месяцев в году, а летом – в Тарусе, где ты работал меньше. Ты давал себе передышку. Ты виделся с друзьями. Я с ними познакомился. Там были и интеллектуалы, и известные художники, и простые люди, которых ты тоже любил. Ты ловил рыбу, медленно плывя в алюминиевой лодке, блестевшей на солнце. Ты копался в огороде. Ты любил прикасаться к земле. Ее много в Тарусе, где проселочные дороги изрыты ямами, через которые приходится перепрыгивать. Твои темно-коричневые краски видны в этой глинистой почве, то влажной и скользкой, то сухой и растрескавшейся. Ты не хотел, чтобы твою улицу залили асфальтом. Она так и осталась грунтовой.
Ты практически родился в Тарусе, ты с ней неразрывно связан. Ты одновременно и ее сторож, и маяк. Скоро там будет музей Эдика Штейнберга. Галина создаст его в красивом деревянном доме, где была твоя мастерская. Ты говорил, что это пространство, одновременно новое и пронизанное стариной, идеально тебе соответствует. Это было не только место для рисования, но часть твоей истории, твоей идентичности и личности. И оно станет одновременно и традиционным домом-музеем, и мультимедийным и виртуальным музеем, постоянно эволюционирующим, посвященным твоему творчеству, твоей жизни, твоему геометрическому языку. Благодаря Галине оно станет, как она это устраивала везде, где бы вы ни жили, местом встреч и дружеских бесед.
Мы с тобой придумали свой язык, все лучше понимали друг друга, в особенности в последнее время, когда кое-как ковыляли до «Распай Верт» выпить чашечку кофе и съесть круассан. Через неделю после твоей смерти «Распай Верт» перестроили, он превратился в бездушное заведение под названием «Жокей». Ты не захотел бы зайти туда. Да и я в нем больше не бываю. Как и другие завсегдатаи, останавливавшиеся там во время прогулки с собаками, которых ты любил гладить: болонку консьержки с бульвара Распай, пуделя жены слесаря, грифона из бистро «Буйная мамаша»… – весь этот зверинец, бегавший по нашей маленькой, но знаменитой улице Кампань-Премьер…
Ты ушел от нас в марте 2012 года, незадолго до столетия «Черного квадрата». Нормально, как сказал бы ты, поднимая глаза к небу. Еще в 1979 году ты тайком праздновал столетие Малевича. Ты писал, что «Черный квадрат» – это крайняя степень одиночества. Твоя жена Галина говорит, что это – камень. Сам Малевич считал этот холст, размером восемьдесят на восемьдесят сантиметров, иконой, и с 1915 года он по-прежнему вызывает бурные споры.
Является ли «Черный квадрат» по-прежнему иконой в начале XXI века?
Думаю, что да, и более, чем когда-либо.
Если бы я с тобой не познакомился, я вообще не думал бы об этом.
Я был твоим соседом по лестничной площадке и стал попутчиком – то режиссером-биографом, то сиделкой, до последних минут и даже после.
В маленькой деревянной церкви Серафима Саровского на улице Лекурб отец Николай, приходивший за несколько дней до того в мастерскую причастить и соборовать тебя, произнес очень благочестивые слова, а потом, что меня очень удивило, небольшую речь, достойную вдохновенного искусствоведа. На следующий день мы с Галиной улетели в твою родную Россию, куда повезли тебя в закрытом – в принципе навсегда – гробу.
В Москве, в домовой церкви при Третьяковской галерее, я лишний раз убедился в том, кто ты есть и как к тебе относятся. Там было такое количество позолоты, что на твое фарфорово-бледное лицо лег янтарный оттенок. Согласно православному ритуалу твой гроб снова открыли. На меня это произвело большое впечатление. Я был взволнован. Я хотел бы, чтобы это осталось между нами. Но меня попросили снимать. Для других. Для будущего.