Я, конечно, видел работы Штейнберга, но встречаться с ним не случалось. Он жил в Тарусе, а я – в основном в Париже, где работал собкором «Известий». Поскольку я собирался ехать в отпуск в Москву, Клод Бернар велел мне непременно навестить Эдика, познакомиться и, разумеется, посмотреть его полотна.
И вот я в московской мастерской художника. Эдик с любопытством разглядывает меня, расспрашивает о парижской жизни и о моих занятиях, показывает свои последние вещи. Мне показалось, что он не очень-то верил в затею Клода Бернара – устроить его выставку в Париже. Тем более что в советском Минкульте галерейщику объявили, что такого художника в официальных списках не значится и, стало быть, вообще в природе не существует. И значит, вопрос о выставке отпадает сам собой.
Так или иначе, мужественно преодолев все препоны, в октябре 1988 года Клод Бернар открыл первую выставку Эдика Штейнберга в Париже, в своей галерее на улице Боз-Ар. Вернисаж прошел при великом стечении народа. Помимо французского художественного бомонда, дружно явился «русский Париж» – живописцы, литераторы, искусствоведы, диссиденты, журналисты, дипломаты.
Эдик чувствовал себя в своей тарелке и вел себя так, будто экспозиция на берегах Сены – дело для него будничное. Знакомился – со всеми сразу переходил на «ты», балагурил, выпивал, обнимался. После вернисажа часть гостей отправилась ужинать и общаться в знаменитый парижский ресторан «Клозери де лила», куда наведывались Сезанн, Модильяни, Пикассо, Аполлинер, Хемингуэй, другие знаменитости и где Ленин играл в шахматы.
В отличие от наших художников, эмигрировавших во Францию в 70-х годах, Эдик никогда не хотел уезжать из России. Он считал себя внутренним эмигрантом. Ему нравились художники, которые были одновременно русскими и французскими, – Николя де Сталь, Серж Поляков, Андрей Ланской, Сергей Шаршун, Павел Мансуров. Все они сохранили мощную российскую энергетику и во Франции обрели свободу.
Эдик часто цитировал фразу, которую приписывал Пикассо: «Искусство в свободе не нуждается» и при полной свободе умирает.
Ничто не оставляло его равнодушным. Особенно его волновало то, что происходило в России. Он называл себя «почвенником», то есть человеком, который ходит по родной земле. «Я люблю свою географию, – говорил Эдик, – а меня обвиняют в том, что я “националист” и “патриот”. Но я действительно очень люблю Россию. Что в этом плохого?!» Россия была для него больным ребенком. И чтобы понять, почему она больна, считал Эдик, надо знать нашу историю и пожить в нашей шкуре.
Русским свойственно все сломать и ничего не построить, сожалел Эдик. Один словесный блуд. Мы не любили коммунизм и отождествляли с ним Россию. А это неправда. С перестройкой пришли люди, которые обогатились, вздыхал художник, и забыли, что вокруг них живет целый народ.
Русская культура, по его словам, всегда была сильна своими праведниками и исповедниками – Достоевским, Соловьевым, Флоренским, Малевичем, Шестовым, Бердяевым. В его глазах они были «аристократами духа», идеалистами, обладали «тайной свободой», свойственной русской культуре. Ее отличительными чертами он называл «святость и любовь».
В разговорах он часто поминал философов: Платона, Пифагора, Плотина, с которыми ощущал особую связь. Себя называл «скромной тенью» и наследником Казимира Малевича, которого считал больше мистиком, чем художником. Именно автор «Черного квадрата» задал вопросы, которые искусство продолжает разгадывать.
Малевича понял Штейнберг, по его словам, через икону, у которой вневременной художественный язык, ведущий к Византии. Как художник Эдик вышел из русского авангарда, который опять-таки связан с нашей иконой. Свою живопись Эдик считал интуитивной и свои картины не любил объяснять – «я же не лектор». Кто захочет – тот поймет. Если разберутся хотя бы несколько человек, это уже много. Картины не зашифрованная игра в бисер, и, чтобы их понять, надо немного задуматься.
В абстрактных работах Эдика много религиозных и других символов. Он говорил, что его живопись построена на древнегреческой и христианской философиях. Шел он от Византии. Многое заимствовал из христианской символики: крест, цифра «3» – Троица, «12» – число месяцев и т.д. Но последней истиной для него было не искусство, а религия, вера.
Эдик умел быть жестким, бескомпромиссным и нелицеприятным. В современном искусстве его многое возмущало. Это в чистом виде коммерция, возмущался он, в которой крутятся огромные деньги. Всем управляет международная арт-мафия. Игры в концептуализм заканчиваются и на Западе, и в России. Да и сами концептуалисты собираются вернуться к картине. И так уже все музеи забиты концептуальными досками, которые некуда ставить. Да и деньги за них больше никто не хочет платить. «Есть картины для церкви, для цирка и для парикмахерской, – говорил художник. – Для последней и предназначено то, что продается сейчас в галереях».
Несмотря на весь свой успех на Западе, Эдик выше всего ценил признание в России – выставки в Третьяковке и в Русском музее, свое избрание академиком Российской академии художеств. Но больше всего он, пожалуй, был тронут тем, что его сделали почетным гражданином любимой Тарусы. Там он помогал больнице и церкви. В его дверь стучались обиженные властью, которым он приходил на помощь. Из Парижа его всегда – «как старого пса в свою будку» – тянуло в Тарусу.
Но и Париж он считал своей второй родиной. Он любил город, находил общий язык со всеми и в интернациональном Париже чувствовал себя парижанином. Но попасть во Францию никогда не было для него самоцелью: «В конце концов, жил я и в совдепии. Не пропал бы и сейчас. Не было бы мастерской в Париже. Ну и что?»
Во Франции ему была симпатична «невыразимая легкость бытия», искусство жить – в том числе сегодняшним днем, carpe diem. «У французов жизнь как искусство, а искусство как жизнь», – заметил он однажды. Ему нравились и бесконечные посиделки с друзьями в ресторанчиках на Монпарнасе, в которых он и Галя были своими людьми. Его интересовала жизнь во всех ее ипостасях. Он на все имел свою точку зрения. К французам Эдик относился с симпатией и одновременно с дружеской иронией. Он очень ценил, что Франция его признала как большого мастера, устраивала его выставки и помогала ему бороться со страшным недугом.
Больше двух десятилетий Эдик жил на два дома – в Тарусе и в Париже. И оба его дома всегда были открыты и для старых друзей, и для новых знакомых. Несмотря на то что он не знал французского, «гению общения» – как его назвал искусствовед Василий Ракитин – это не мешало общаться в Париже.
На улице Кампань-Премьер, где они с Галей купили мастерскую, Эдика радостно приветствовали соседи, лавочники, рестораторы, бомжи – клошары. Повсюду он был желанным гостем. Свой магнетизм он объяснял тем, что не хотел ни от кого ничего получать, а хотел только давать. Он любил людей и цитировал неведомого китайского мудреца: «Любите, и вас будут любить».
Познакомившись с кем-то, он поддерживал с ним контакты. Вникал в его проблемы, помогал как мог. Мы к нему тянулись. Ему хотелось рассказать о своих радостях и горестях. Вообще он был человеком чистым, искренним, светлым. Прямодушным и простодушным, правдолюбцем и идеалистом. Никогда не кривил душой.
Эдик был больше чем «гением общения». Он был «гением дружбы». Если он питал симпатию к новому знакомцу – русскому или французу, то этот человек быстро становился «своим». Часто – на всю жизнь. Пожалуй, я не знал ни одного русского в Париже, у которого было бы столько друзей среди французов. К нему все тянулись. Человеком он был широким, щедрым, добрым, великодушным. Он вникал в проблемы каждого из нас, непременно хотел помочь – и помогал! Сострадание, писал Достоевский, быть может, главный закон человеческого бытия. Эдик сострадал ближнему.
В начале февраля 2011 года президент аукционного дома «Сотбис Франс» Гийом Черутти устроил выставку работ Штейнберга. На вернисаже при невообразимом стечении народа показали фильм Жиля Бастианелли «Эдик Штейнберг: письмо Казимиру Малевичу». Эдик чувствовал себя неважно, но все-таки держал речь и остроумно отвечал на вопросы публики.
Болезнь жестоко наступала, и он уже почти не вставал, но мечтал только об одном – снова взяться за работу. «Искусство для меня – это сама жизнь во всех ее проявлениях, – повторял Эдик. – Ну как выкурить сигарету, пройти по улице, зайти в магазин. Оптинский старец Нектарий однажды заметил: «Искусство – это когда укладываются в гроб слова, звуки, цвет, а потом приходит человек и их воскрешает». И я так стараюсь делать. Мы же знаем, что после смерти есть жизнь. Существует и настоящее воскрешение».
Эдик много читал – и художественную литературу, и книги по искусству, и философские труды, и мемуары. Из русских классиков он больше всего ценил Лескова. Он полюбил его, когда пытался понять Россию через ее культуру. И когда начал читать Лескова, то получил настоящий ожог на всю жизнь – больший, может быть, чем от Толстого и Достоевского. Они с Галей сразу воздали должное литературному таланту Максима Кантора и советовали всем прочитать его эпохальный «Учебник рисования».