Впоследствии в разных вариантах своих автобиографий Большаков представлял пребывание в армии как полное отрешение от литературы, аналогичное тому «уходу», который для любого литератора начала века, особенно для такого начитанного во французской поэзии, как Большаков, неизбежно ассоциировался с судьбой Артюра Рембо и — менее отчетливо с судьбами целого ряда русских поэтов начала века: Александра Добролюбова, Леонида Семенова, Владимира Нарбута, Алексея Гастева и некоторых других, своей судьбой овеществивших представление о жизни поэта как о точном соответствии его человеческой судьбе. За поэзию надо было расплачиваться жизнью, демонстрировать справедливость известной фразы Ницше о том, что хороши бывают только те стихи, которые написаны кровью. Воинская судьба, участие в войне сделались основой для сотворения мифа о жизненном и творческом преображении после долгого молчания: «В 1915 году бросил университет и поступил в военное училище. С этого приблизительно момента обрывается работа и «бытие» в литературе, сменяясь почти непрерывной семилетней военной службой. За царской армией непосредственно следовала Красная, демобилизация постигла меня, двадцатишестилетнего начальника штаба приморской крепости «Севастополь», только в 1922 году»[286].
Конечно, как и всякий миф, судьба Большакова была в более сложных отношениях с реальностью, чем автобиографическая формула. Поэзия его, как и все вообще литературное существование, если и прекратилась, то вовсе не сразу. Еще в 1916 году он активно печатается, Мейерхольд пытается сделать его актером, в 1918 году он регулярно сотрудничает в московской газете «Жизнь», печатается в нижегородском сборнике «Без муз», предлагает М. Кузмину сотрудничать в создаваемом журнале... Да и в последующие годы он не оставляет поэзии, о чем, между прочим, свидетельствует и представленный в литературно-издательский отдел Наркомпроса сборник, доброжелательно отрецензированный Брюсовым, но так и не изданный. Однако можно полагать, что в жизни Большакова действительно произошли серьезные перемены, связанные с событиями не столько мировой войны, сколько октябрьской революции и войны гражданской. О первом, по всей вероятности, можно посчитать истинным свидетельство стихотворения «Октябрь», написанного 9 декабря 1917 года и опубликованного не задним числом, а почти сразу же:
Значит... В рокоте выстрелов утро.
Миром с газет вспорхнула пятница,
Значит, правда... В щетине, без пудры
В зеркале не узнать лица.
Не узнать себя, из годов который
В памяти рвется черную мглу.
Коротко звякнули, расстегиваясь, шпоры,
Скорчились ремешки на полу.
В каждом вмиг слинявшем погоне
Тяжесть проклятий не ранит плеч...
Кинуться в душный ящик вагона,
Мчаться в вагоне неведомых встреч.
Мчаться... Колесам петь и вертеться,
Рельс разбивая размеренный стук.
Это ведь сердце, не я, а сердце
Брошено в клетку из мук[287].
За этими строками отчетливо чувствуется то главное, что предстояло в те дни решить для себя каждому, носившему армейскому форму: с кем быть, куда пойти. В стихотворении Большакова драматизм выбора предстает в виде, лишь чуть-чуть сглаженном бесцветной концовкой (которую мы не цитировали). Разрыв с прошлым, ожидание никому еще не ведомого будущего, расставание с привычной уже средой не могли не сказаться на представлении поэта о месте, которое ему надо будет занимать в жизни. И наверняка эти представления были необычайно обострены гибелью брата Николая, талантливого художника, попавшего в 1919 году в руки махновцев. Это, конечно, только предположения, опирающиеся на немногие известные ныне тексты и факты, но, думается, не будет особой ошибкой сказать, что переживания Большакова во многом соответствовали тем, через которые пришлось примерно в то же время пройти, скажем, М. Булгакову[288], при всем различии обстоятельств жизни двух писателей и тех итоговых выводов, к которым они пришли.
Возвращение в литературу было непростым: «... расставшись с литературой поэтом, возвращался к ней прозаиком, возвращался довольно тяжким и не слишком интересным путем — через работу в газете, однодневку-статью, через подкармливавшую, но не обогащавшую ничем и никак «халтуру»»[289].
Школу газетной работы прошли очень многие писатели первой половины двадцатых годов, и почти все они вспоминают о ней как о тяжком испытании, которое нужно было преодолеть, чтобы войти в литературу настоящую. Бесконечная скоропись, нарочитая примитивизация языка, рассчитанного на понимание самых необразованных людей, решительная идеологизация всего газетного дела, с необратимой стремительностью нараставшая в эти годы, не могли не наложить отпечатка на саму структуру художественной прозы, к которой уже с 1923 года обращается Большаков. Поэтому и все его творчество, пользовавшееся достаточной популярностью в двадцатые годы, чрезвычайно неровно, в чем, кажется, он и сам отдавал себе полный отчет. Лучшее, видимо, его произведение — роман «Маршал сто пятого дня», первая книга которого была издана в 1936 году, вторая пропала при аресте, а третья так и не была написана. Один из нескольких пластов романа — учеба в том самом Николаевском кавалерийском училище, где юнкером был и сам автор романа. Как известно, оно возникло из Школы гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров, которую окончил в свое время Лермонтов. И потому создание романа «Бегство пленных, или История страданий и гибели поручика Тенгинского пехотного полка Михаила Лермонтова» (1928) не выглядит странным даже с биографической точки зрения. При жизни автора этот роман выдержал четыре издания, пятое — значительно переработанное — было уже приготовлено к сдаче в типографию. На обложке сохранившегося экземпляра написано: «В набор», — и стоит дата: 3 августа 1936 года. А через полтора месяца, 17 сентября, Большаков был арестован и расстрелян 21 апреля 1938 года.
О лермонтовском романе автор писал: «Сам восхищаюсь им не очень — так себе роман»[290]. Действительно, современный читатель может быть отчасти разочарован этим повествованием. Но с точки зрения историка литературы оно представляет немалый интерес и заслуживает всяческого внимания не только как эпизод в развитии советского исторического романа, но и как примечательный документ, фиксирующий довольно существенные проблемы советской литературы своего времени. И в этом смысле растянувшаяся работа над книгой, захватившая почти десятилетний промежуток, дает возможность увидеть некоторые особенности эволюции русской литературы этого времени, постепенно попадавшей не только под все более и более значительный цензурный гнет, но и по-своему формировавшей облик нового, советского писателя, который был обязан не только сам себе быть цензором, но и ломать душу, приспосабливаясь к диктуемым волей партии и стремительно формирующегося нового общества требованиям: идеологическим, художественным, моральным.
Роман Большакова появился на фоне значительного интереса всей русской литературы к историческим темам. Формальным поводом для такой возможности было стремление переписать историю, столь значимое для партийных установок едва ли не с самого зарождения советской идеологии, причем — что было немаловажно — твердых, раз и навсегда определенных ценностей еще не существовало, потому писатели могли себя чувствовать до известной степени независимыми. Конечно, определенные каноны существовали уже и тогда, но их можно было наполнять довольно разнообразным содержанием.
И в этом контексте фигура Лермонтова должна была выглядеть весьма соблазнительной для писателей, задумавших обратиться к истории. В конце 1920-х и самом начале 1930-х годов появляется сразу несколько произведений о нем, совершенно разного художественного достоинства, которые заслуживают современного критического рассмотрения, но ни одно не было связано с жизнью и биографией автора, его литературной позицией так тесно, как роман Большакова.
Создание романа о Лермонтове было вызвано к жизни не только тенденциями современной прозы, но и теми процессами, которые протекали в поэзии начала века и двадцатых годов, причем именно в той поэзии, с которой Большаков был теснейшим образом связан. Об этом заявлял и сам автор: «...та лирическая стихия, которая вынесла на самый гребень волны поэзии, подступавшей и подступившей к сегодня, стихия, которая поставила и удержала в авангарде предреволюционной поэтической мысли, эта стихия не покинула и моей прозы»[291]. Видимо, именно это сопротивление внутренней лирической стихии позволило Большакову преодолеть искушение легкой газетной халтуры и сделаться серьезным прозаиком. Но сама специфика поэтической природы романа нуждается в конкретизации.