В 1953 году, перечитав «Опиум», Кокто говорит себе, что этот текст — последний, где он себя объясняет и где он повторяется:
«Я опускаю занавес в конце этого долгого периода. Больше не буду писать или примусь исключительно за новое. Произведение остается открытым для дальнейших прочтений».
В феврале 1970 в одном из парижских театров ставится моноспектакль «Опиум» в постановке Рональда Грэма, где играет Рок Бриннер, сын Юла Бриннера (Кокто был его крестным отцом).
«Опиум» — не личный дневник, его сложно классифицировать: это одновременно эссе, исповедь и сборник мыслей, что в целом дает ощущение разбросанности, зигзагообразного движения, это произведение, создающее болезненное чувство мятущейся плоти и духа, пребывающего во власти страшного воздействия наркотика.
ДНЕВНИК НЕЗНАКОМЦА
На первый взгляд, композиция «Дневника незнакомца» схожа со структурой «Трудности бытия». Заглавия рубрик идут от Монтеня. Но, как водится у Кокто, в основе полотна его произведений особая нить, связывающая все в единое целое, позволяющая нам с закрытыми глазами передвигаться в мире человека, защищающего невидимое от видимого, и направления, определяющие искусство и грезы, от направлений привычек и общества.
«Меня часто упрекают, что я не пишу мемуаров, не делал ежедневных записей. Помимо того, что у меня ужасная память на даты, и я не способен поведать о событиях в хронологическом порядке, я видел и слышал слишком много невероятного. Все подумают, что я сочиняю».
«Дневник незнакомца» Кокто пишет в 1952 году, тем же летом он едет в Грецию. Каким бы парадоксальным ни казалось сочетание дневниковых записей, описание «живых картин» и записок путешественника, они, тем не менее, совершенно органичное единство для Кокто. И в первой части «Дневника», и во второй речь идет о жизни, пронизанной поэзией, и о мифах прошлого и настоящего. Наполнение глав в «Дневнике незнакомца» самое разнообразное: фантастическая история в стиле Гофмана («Об одной кошачьей истории»), рассказ об истории написания стихотворения, рассуждение о принципиальных возможностях перевода или по сути философский трактат о физических понятиях, которые видятся поэту как метафизические («О расстояниях»). В августе 1952 года он диктовал записи, сделанные в самолете, на пароходе для главы «О расстояниях». Эта глава была ему чрезвычайно важна, у Кокто было ощущение открытия, равного теории относительности Энштейна:
«Если бы они могли понять никчемность вещей и произведений, которым они придают значение. Тогда они поняли бы, что мир, в котором они живут, не имеет никакого значения, что было бы еще хуже».
Утверждение Кокто о том, что «дурацкая мода публиковать свой „дневник“ при жизни началась с Жида» не совсем верно. Впервые это произошло с Шатобрианом, который в силу сложившихся обстоятельств вынужден был опубликовать труд, заранее названный «Замогильными записками». Кокто полагал, что после смерти автора его личный дневник становится «как полученное от него длинное письмо».
Кокто часто рассуждал о соотношении истины и умолчании в дневниковой прозе, о степени публичности подобных изданий о моральных правилах — «Я предлагаю особую мораль, не имеющую ничего общего с тем, что привыкли называть моралью. Французы — умеренные анархисты. Они обладают даром жульничества, иными словами, любовью к махинациям и в то же время уважают мораль… Та мораль, что я очередной раз на свой страх и риск осмеливаюсь рекомендовать, побуждает человека не сдерживать свои инстинкты, а направлять их на благородные дела, возвышать их, а не сопротивляться им». Писатель и публицист Роже Нимье в статье от 28 января 1953 года периодического издания «Карфур» писал, что Кокто никогда не проповедовал аморальность. «В его произведениях нередко речь идет о морали, и не всегда сразу понимаешь, является ли эта мораль способом существования, естественным изяществом души или некоей милостью, дарованной детям, в том случае, если они ужасны, если чудовища — священны, и если писатели сочиняют стихи.
Грезы наяву, добродетели детства, восхваление дружбы — таковы составляющие морали, которая основывается скорее на добром спонтанном вдохновении, чем на универсальной системе ценностей».
Почти у каждого поэта и писателя существуют записные книжки и дневниковая проза. И, поскольку в любом случае художник рассматривал все им написанное как произведение определенного жанра, встает вопрос, каким должен быть этот жанр, если он существует? Андре Жид в отклике на «Дневник незнакомца» заявляет, что Кокто не способен важничать: «все его мысли, афоризмы, ощущения, весь потрясающий блеск его обычной речи шокировали меня как шикарная вещь, лежащая на прилавке, когда вокруг голод и траур (…) Он изображает звук рожка, свист шрапнели. Потом меняет тему разговора, видя, что не смешно (…) В нем есть беззаботность Гавроша». В свою очередь Кокто, читая дневники Жида, не соглашается с его методом, заключающимся, по мнению Кокто, в том, чтобы «все скрывать, притворяясь, что обо всем говоришь. Дневник существует только при условии, что в нем безоговорочно записывается все, что приходит вам в голову».
Жан Жене увидел заключенную в «Дневнике незнакомца» обнаженную душу непонятого поэта:
«Может быть, в этой книге и нет той твердости и силы, что в „Трудности бытия“, но в ней есть нежность и умиление, придающие ей — особенно если хорошо тебя знать — особую притягательность. Мне полюбилась в ней твоя слабость, однако, ты не прав, полагая, что ты одинок — тебя любят во всем мире, причем часто прекрасно тебя понимая».
Да, дневник, но почему незнакомца?
Лучшей разгадкой будут слова самого автора: «Это не дневник в чистом виде. Это отдельные главы, где незнакомец — то есть я — высказывается на разные актуальные темы, где я объясняю причины странного мифологического явления, жертвой которого я стал»[8].
«В Париже мне плохо работается. Я ведь очень люблю работать, хотя считается, что развлекаюсь вечерами напролет! Из меня сделали персонажа, не соответствующего мне как реальному человеку. Даже если я и известен, я все равно незнакомец.
Разнообразие моих начинаний снискало мне славу человека слабовольного и следующего за меняющейся модой. Я же наоборот, боролся с ней то книгой, то театральной постановкой, то фильмом. На самом деле, я лишь поворачивал лампу в разные стороны, чтобы высветить разные интересующие меня темы: одиночество людей, грезы наяву, ужасное детство, от которого я никогда не освобожусь[9].
Говорят, что я хитер, ловок, а я очень наивен. Я верю всему, что мне говорят, словно десятилетний ребенок… Утверждают, что я сдержан, а я всю жизнь прожил в окружении друзей. Я счастлив, когда кому-нибудь полезен… Я не способен на зависть, гордыню, я всегда в хорошем настроении…
Публика обожает неточности. Она всегда жаждет нереального. Журналисты это желание чувствуют и удовлетворяют, поскольку это их профессия. Кроме того, для самого писателя здесь есть определенная выгода: все думают, что его сжигают на городской площади, а на самом деле горит его манекен!»[10]
Однажды, в гостях у Бернара Грассе, писателя и издателя многих произведений Жана Кокто, к поэту подошел знакомый литератор и заявил, что ему неприятно видеть Кокто, поскольку тот превратился в миф: «Вы тут, и вас нет. Очень забавно». Кокто попытался возразить ему и объяснить, как мало он имеет отношения к этому мифу, который сочиняют, вопреки его воле.
«Видимо истинное произведение формируется вне суждения, и это единственное, что извиняет наше упрямство, когда мы ломимся в открытую дверь. Произведения, выдаваемые нашими интеллектуалами за важные, скорее всего, не проявятся за пределами сиюминутности в виде геометрической фигуры. Опыт доказывает, что если снова сложить и разложить то, что было вырезано из бумаги, то получается внутреннее кружево — неинтересное, если неинтересна рука, которая его вырезала. Вчера я попросил подстричь меня очень коротко, чтобы больше не походить на человека на моих фотографиях. Ни в чем, ни физически, ни морально не походить на наш образ, создаваемый светом».
Один из литературных критиков сравнивал жизнь знаменитого человека с прохождением через комнату смеха с искажающими зеркалами. Кокто с этим заданием мастерски справляется, чем, в свою очередь, раздражает многих противников. Он опережает своих врагов, и сам первый рисует на себя шарж, причем делает это искренне и с юмором[11].
В обращении к будущим издателям дневниковых записей под общим названием «Прошедшее определенное» Кокто советовал «тем, кто будет упорядочивать дневник, убрать то, что я помечаю как точки отсчета, и повторы, возникающие оттого, что я уже не помню, рассказывал ли я уже то, о чем рассказываю».