Небо посерело, и, как сталь, неподвижно было море. Отчаяние и усталость охватили всех: тех, кто приехал сюда, и тех, кто здесь родился. И не было исключений: жар и мгла накрыли страну, ее море и пустыню. В хамсин, случалось, умирали звери и птицы, и всегда умирали люди. Засыпая снова, я подумал сквозь сон, что в такой вот день умирал Иисус. И тут не пощадило Его небо; так, может, Он один, один-единственный, поистине шел своим путем до самого конца. Я лишился всего: у меня больше не было никого и ничего; но я, по крайней мере, мог думать об этом, лежа здесь, в этой постели, в душном номере, пусть портье уже пару раз толкался в дверь, потому что номер был нужен другим мужчинам и другим женщинам; и я был счастлив, что мог думать о Нем в день смерти Его. И никто не мог мне этого запретить. Никто. Ни мне, ни кому-то другому, где бы мы ни были и кем бы ни стали. И потому прейдут земля и небо, но лик Его пребудет вовеки.
И снова на следующее утро Гриша настоял, чтобы идти к автобусу на хаифское шоссе.
— Но ведь там собака, Гриша, — сказал я. — Ты же знаешь, как они меня любят. Не дай бог, эта тварь кинется, я ведь костей не соберу. Можешь смеяться, но я сыт по горло этими опытами.
— Ну и что, что собака? — сказал он. — Ведь она-то тебя не тронула. Что ты чушь городишь? А я вот люблю поутру пройтись.
Я подумал, что, может, и в самом деле ее не будет, может, она там вчера оказалась случайно. Но она была: в то же время, что и вчера, стояла посреди дороги, словно прежде мы договорились встретиться по телефону. Я хотел свернуть в сторону, но она уже заметила меня. Подбежала вприпрыжку, встала на задние лапы и положила мне на плечи свои тяжеленные лапы. Я прямо не знал, что и делать; набравшись храбрости, погладил ее по брюху. Ей это понравилось, она радостно заворчала, лизнула меня своим огненным языком, а потом пошла за нами к автобусу.
— Знаешь, Гриша, — сказал я, — кажется, я пришелся ей по сердцу. Ей одной из целого миллиарда собак. Это хорошая примета.
— Не такая уж хорошая, как тебе кажется, — сказал Гриша.
— Почему?
— Сволочь псина, — лениво сказал он.
Криво усмехнулся:
— Мне так больше всего жалко шакалов, — сказал он.
— Да почему?
— Потому что им вовеки отсюда не выбраться, — заявил он и погрозил собаке кулаком. — А она обязательно уедет. И всюду будет чувствовать себя распрекрасно.
— Почему это она должна отсюда уехать? — спросил я, в первый раз за день подумав, что Гриша сошел с ума. — Почему она должна уехать, откуда ты взял?
— Ниоткуда, — сказал Гриша.
В бюро по трудоустройству Грише сказали, что пока ничего подходящего для него нет, но не надо волноваться, в конце концов все пристраиваются. Потом мы, как и вчера, пошли в сторону моря и договорились встретиться на остановке автобуса в шесть. Я взял у Гриши парочку сигарет и отправился разыскивать Еву. В кафе ее не было, но официант меня знал и принес бутылку пива. Не прошло и пяти минут, как ко мне подошел какой-то тип.
— Мне бы хотелось, коллега, поговорить с тобой, — сказал он.
Он сел; я сразу понял, с кем имею дело. У него были свои девочки, и, должно быть, давно. Я научился распознавать их; оденься он хоть кардиналом, я ни с кем сутенера не спутаю. Он всегда обращается к тебе с этакой профессиональной доверительностью и буквально прилипает взглядом к твоему лицу.
— Ева — твоя барышня? Я не ошибся? Она для тебя работает?
— Может, и так, — сказал я. — А тебе не все равно?
— Дельце есть, — сказал он. — Можно неплохо заработать. А ведь тебе, милок, деньги нужны.
Я сразу понял, к чему он клонит, и рассмеялся ему в лицо.
— Хочешь, чтобы я ее кой-куда упрятал на время? — сказал я. — Так я говорю?
— Точно, — сказал он. — Ева живет в Иерусалиме. Вот пусть там, где живет, и ходит в город. Ездить на автобусе в Тель-Авив и ловить здесь клиентов — штука не хитрая, не запретишь ведь влюбиться в девушку и пойти с ней в гостиницу. Так ведь?
— Натурально, — сказал я. — Увы, в моем возрасте самое приятное в любви жратва. Так что на эту тему говорить со мной бесполезно.
— Вот-вот, — сказал он, словно не слыша меня. — К такой девушке не придерешься. А она потом как ни в чем не бывало возвращается в Иерусалим, где никто или почти никто ничего об этом не знает, и строит из себя порядочную. А что делать нашим девушкам? Тем, которые ходят здесь?
— На хрен мне сдались ваши девушки, — сказал я. — В этом мире все хотят трахаться. Кое-кто останется и на вашу долю.
— Ты не прав, милок, — сказал он. — Зря ты так думаешь. Вот ты, например, в прошлом году пять месяцев работал на стройке, не имея разрешения на работу, и ведь никто тебе и слова не сказал, хотя все об этом знали. Почему ты бросил работу?
Я протянул к нему правую ладонь; в 1944 году в нее угодила пуля и выхватила часть кости, а потом я еще сломал руку в этом самом месте. Я не могу ни сжать кулак, ни поднимать тяжести; и вот сейчас он держал своей сильной горячей рукой мою ладонь и внимательно ее разглядывал.
— Тебе нужна легкая работа, — сказал он.
— Спасибо за участие, — сказал я.
— Я тебе помогу, — сказал он.
— Мне поможет Ева, — возразил я. — А у ваших баб появится время, чтобы соскрести отпечатки с задниц.
Он положил руку мне на плечо.
— Ева ничем не отличается от них, — сказал он. — Все они поначалу были такими. Она-то думает, что в один прекрасный день встретит простофилю, который на ней женится, возьмет заработанные ею деньги и ни о чем не вспомнит. Но вот ты, например, ты ведь не из этой категории, верно я говорю? Ты ведь на ней не женишься и жить с ней вместе не будешь, а значит, гроша ломаного от нее не увидишь. Не твое это дело. Бросай, хватит с тебя.
Он снова положил руку мне на плечо.
— Никому неохота быть сутенером, — сказал он. — Но стоит разок поскользнуться, так всю жизнь на заднице и проедешь. Говорю, бросай. Ты поможешь мне с Евой, а я дам тебе денег, хватит