Ему было легче, чем бригаде: он шел по проложенному ею следу. Ему было тяжелее: теперь все окрестные немецкие стволы целились только в него. Фашистский свинец не мог пробить броню тридцатьчетверки. Но десантники, укрывавшиеся за тяжелой башней, ничем не были защищены от флангового огня. А с флангов лупили по ним во всю мочь Медвенка и Алферьевская.
Бригада, дравшаяся уже на Варшавке, на смертном своем пути от Проходов до немецкого переднего края и за ним, в глубине обороны противника, всюду оставила за собою страшный кровавый след. По полю боя, справа и слева от последнего движущегося танка то густо, то поодиночке лежали убитые враги. Возле немецких окопов чужие шинели встречались целыми грудами, а дальше вглубь, цепочками обозначали, куда бежали немцы и где их наконец настигла пуля.
Но там, где нескольким немецким пулеметам удавалось разом вгрызаться в одну какую-нибудь из машин бригады, они тоже сметали с нее всех, всех до единого. И рядом с траншеей, по которой шел последний танк, лежали сраженные десантники: молодые и пожилые, ловкие когда-то и неуклюжие, с одной пулей в сердце или чуть ли не пополам разорванные пулеметной очередью.
Пехота тысяча сто пятьдесят четвертого полка, бежавшая по полю боя следом за танками, тоже оставила на снегу немалую часть. Те, кому не выпала доля ни пробиться, ни вернуться, полегли по всей ширине прорыва и в глубине его. Они лежали, застывая на тридцатиградусном морозе, отдавая миру последнее тепло своих тел. Кое-кто еще шевелился. Кто-то полз в сторону Проходов. Кто-то, от боли и потери крови утратив ориентировку, полз в немецкую сторону. Все это беззвучно проплывало мимо десантников, вцепившихся в танковую спину. Никому сейчас не могли они помочь: торопились в бой, в огонь, на Варшавку.
Никто не мог помочь и им. Не было над полем боя своей авиации. Артиллерия, стрелявшая из-за Проходов и высоты двести сорок восемь ноль, посылала свои редкие снаряды только далеко вперед, к Варшавке, на которой дрались сейчас бригада и тысяча сто пятьдесят четвертый полк.
По всему полю всюду валялись раздерганные, измочаленные крестьянские сани, на которых, привязав их к танкам, какое-то время ехали пехотинцы. Ехали меньше, чем рассчитывали. Дерево и веревки недолго уживались с бронею. Сани переворачивались, загребали снег и отрывались. Пехотинцы, вывалянные в снегу, не отряхиваясь, только подобрав свою нехитрую боевую амуницию, выбирались из сугробов и торопились вслед за танками. Рядом с ними, казалось, идти надежнее. Танки не только стягивали к себе вражеский огонь, они бронею своей от него же и прикрывали.
Старшина медицинской службы, разведчица 1154-го стрелкового полка Октябрина Жомина. Убита в 1943 г. на р. Проне.
Снова ввалившись в какую-то яму, застрял в ней последний танк. И люди на броне, уже отупевшие от ужаса, до краев наполнившего сегодняшнее утро, даже не поворачивали теперь головы в сторону приближавшихся разрывов. Они их по-прежнему не слышали.
И все-таки тупой удар рядом с собой лейтенант Железняков если не услышал, то почувствовал. Не ухом, всем телом принял он его и, еще не видя, во что врубился немецкий металл, сразу похолодел, понял — случилось непоправимое, беда, с ним случилась, с Железняковым.
Замерев, не желая видеть то, о чем он уже знал, лейтенант все-таки зашарил глазами вокруг и тут же со страхом отметил потускневшее лицо наводчика Михалевича.
А уже в следующий миг лица этого рядом не было. Михалевич лежал на снегу, сброшенный с брони болью и бессилием, и стонал, вдавливаясь головой в сугроб.
— Помогите, — услышали десантники его глухой прерывающийся голос, только лишь выключился танковый мотор. — По-мо-ги-те…
Все, кто был на броне, с надеждой смотрели на Железнякова: без его приказа никто не мог оставить танк. Лейтенант махнул рукой пехотинцу, сидевшему с края. Тот спрыгнул, повозился возле Михалевича, и, вскинув голову, затряс ею, показывая, что дело плохо.
Танк рванулся с места и опять заглох.
— Лейтенант, — оторвав голову от снега и глядя вслед, простонал Михалевич, — лейтенант, помоги…
Он обращался уже не ко всем, а только к нему, своему командиру. И жалость, гнев, бессилие, смешавшись, забились где-то в груди. Что он мог сделать, лейтенант, что? Он шел в бой, в немецкий тыл, и не смел ни сам ни на миг задерживаться, ни людей своих оставить с Михалевичем, тех, кого бы он хотел, товарищей по батарее. Их и так оставалось в расчете только трое.
Но раненому, страдающему, какое дело до этих забот. Он вышел, выпал из них — все заслонили дикая боль и ощущение близкой гибели.
— Витя, не бросай, — взмолился Михалевич. — Витя, помоги…
А танк, сорвавшись вдруг с места, набрал скорость и пошел под гору, и понес.
— Доставь в санроту, — успел крикнуть пехотинцу Железняков. — Доставь! Головой мне ответишь!
Он обманывал. И хорошо это знал. Обманывал прежде всего себя. И раненого, и десантников. Знал, что головою никто не ответит за жизнь, отданную бою. Знал, что помощи надежной не оставил. Фамилии даже не знал пехотинца. Просто себя утешал, заходясь в бесполезном крике.
Так и унес его танк, а в ушах все звенело: «Витя… Витя…»
Не звал он его никогда по имени, наводчик Михалевич. И служба не позволяла, и может быть, и не знал он его имени. А вот пришел смертный час — откуда-то всплыло.
Хороший был солдат Михалевич, надежный, толковый, во всем можно было на него положиться…
«А ты вот в опасности смертельной оставил его, — опять резануло по сердцу, — беспомощного оставил. Вот и казнись теперь. И не виноват вроде — жестокое дело война, да прощения у себя же и не получишь».
И еще успел вспомнить Железняков, как не отпустил он Михалевича, когда комиссар батареи Старостин хотел назначить его писарем. Очень уж хорошим наводчиком был Михалевич. Четко и быстро работал у орудия. Команды ловил на лету. Снаряды как гвозди вколачивал в цель. Как же остаться без такого наводчика? Наводчик в артиллерии фигура самая главная. А писарь — там любой подойдет, был бы грамотный.
Комиссар поспорил, поспорил да бросил.
«Витя, помоги… Витя, не бросай».
Что же ты не отдал его в писаря, Витя? Неси теперь в себе всю жизнь этот стон.
Конечно, сделал ты единственное, что мог: дал солдата, тот должен вынести его из боя… Но нет, не откупиться тебе этим от вины. Тебя просили, лично тебя — не бросай. А ты бросил. Что ни говори теперь — война виновата, бой не ждал, еще приведи два десятка причин, на самом деле серьезных, веских, не пустых, все равно себе себя не простить, не снять с себя тяжести. Оставил ты товарища, однополчанина, оставил без себя на смертном поле.
На шоссе весело и празднично, словно на деревенском гулянье. Ходят по нему в обнимку неуклюжие, как медведи, мужики в белых мешковатых костюмах. На каждом почти немецкий автомат, а то и два. Это не считая собственной винтовки со штыком, вещевого мешка, набитого патронами, и прочего. Километра на полтора заполонили шоссе, горланят вовсю, каждый, кажется, должен перекричать всех, не остыли от возбуждения, обнимаются, обмениваются трофеями. Как по березовой аллее, бродят и бегают они по накатанному асфальту, матово поблескивающему меж вековых, в два обхвата деревьев. Что-то жуют, что-то тащат, рассматривают какие-то бумаги и вещи. Все им любопытно, все в диковинку, вроде бы не той стала родная сторона, побывав под сапогом у врага. Трактор «Сталинец», замерший за обочиной, видно, с октября сорок первого, собрал вокруг себя полтора десятка «механиков». Пробуют завести. Немецкий вездеход, только недавно сброшенный танком в канаву, тоже не оставляет равнодушным.
Трупы гитлеровцев в тусклых сизо-зеленых шинелях, сплошь устелившие канавы, выброшенные за дорогу, уткнувшиеся в снег далеко в стороне, где достала их пуля, пользуются недобрым вниманием. То одного, то другого переворачивают, отыскивают в карманах последние документы. Ветер носит по шоссе груды шелестящих листочков. Даже это слышно здесь: сюда еще не бьет немецкая артиллерия.
Мертвые гитлеровцы! Никогда еще не приходилось тысяча сто пятьдесят четвертому полку видеть такое их количество. До сих пор — два месяца подряд — полку приходилось видеть только своих убитых да выносить с поля боя своих раненых. За немецкий передний край перешагнуть удавалось не часто, а их убитые там, за этой чертой, за окопами и находились, там и оставались.
Теперь вот они, проклятые! Далеко забрались в Россию, чтобы расстаться тут с жизнью. Кажется, на каждом третьем витые, серебрящиеся на солнце офицерские погоны. Даже два генерала валяются возле штабных автомобилей, сбитых танками в канавы.
Конечно, гитлеровцы подумать не могли, что танки, выходящие с поля на дорогу, принадлежат противнику. Давным-давно уверовали они тут в полную свою безопасность. Тут могли только снарядом или бомбой достать, да и то далеко не всюду. Вот и валяются теперь трупы близ деревни Людково, где четыре дня назад карандаш генерала Болдина красной острой стрелой перерубил Варшавское шоссе.