По словам Берии, «великий полководец» полностью потерял в ту роковую минуту голову и присутствие духа и лишь повторял, что все «потеряно и он сдается».
«Сталин растерялся, — вторил ему Хрущев, — и на несколько дней отошел от руководства, категорически отказывался прийти на заседание Политбюро, Совнаркома, скрылся на даче в Кунцеве. Мы решили поехать к Сталину и вернуть его к деятельности с тем, чтобы использовать его имя и способности в организации обороны страны. Когда мы приехали, то я по лицу видел, что Сталин очень испугался. Наверное, он подумал, не приехали ли мы арестовывать его за то, что он отказался от своей роли и ничего не предпринимает по организации отпора немецкому нашествию. Мы стали убеждать, что страна наша огромная, что мы еще имеем возможность организовываться, мобилизовывать промышленность, имеем людей, — одним словом, сделать все, чтобы поднять и поставить на ноги народ в борьбе против Гитлера. Только тогда Сталин вроде опять немного пришел в себя».
«Мы, — вспоминал о своей поездке в Кунцево А. Микоян, — нашли его в маленькой столовой, сидящим в кресле. Он поднял голову и спросил: «Зачем вы приехали?». У него было странное выражение лица, да и вопрос прозвучал довольно странно. В конце концов он мог бы позвать нас».
Как и у Хрущева, у Микояна сложилось впечатление, что Сталин боялся ареста. Но и поведал он о нем только после прихода к власти Хрущева. А вот что писал в своих воспоминаниях заместитель наркома обороны генерал Воронов: «Сталин потерял душевное равновесие, был подавлен, нервничал. Когда отдавал распоряжения, то требовал, чтобы они выполнялись в невероятно короткий срок, не принимая во внимание реальные возможности… Он имел неверное представление о масштабах войны и о тех силах и вооружениях, которые могли бы остановить наступление врага по фронту от моря до моря…»
Дочь Сталина Светлана, хорошо знавшая своего отца, объясняла сталинскую депрессию так: «Он не мог предположить, что пакт 1939 года, который он считал своим детищем и результатом великой хитрости, будет нарушен врагом, более хитрым, чем он сам. Это и была основная причина его депрессии в начале войны. Это было его огромной политической ошибкой. Даже когда война кончилась, он часто любил повторять: «Эх, вместе с немцами мы были бы непобедимы!» Но он никогда не признавал своих ошибок».
Вполне возможно, что с немцами Сталин был бы непобедим. Но вот считал ли он пакт о ненападении «результатом своей великой хитрости»? Пакт с Германией был скорее вынужденным актом оставшегося в одиночестве Сталина, с которым отказались иметь дело Англия и Франция в его стремлении создать, как сегодня бы сказали, систему европейской безопасности. Да и сложно, откровенно говоря, поверить в то, что тот самый Сталин, который заставлял Власика пробовать принесенную ему пищу на предмет отравления, мог так уж безоговорочно верить никогда не скрывавшему своих планов завоевать Россию Гитлеру. Но нет никаких сомнений в том, что Сталин был действительно растерян. Может, он и не был в той глубокой прострация, о какой упоминал Хрущев, но угнетенное состояние духа, конечно же, имело место. Не могло не иметь. Возомнивший себя богом не привык получать такие пощечины.
«Я знал, — напишет позже Хрущев, — каким героем он был. Я видел его, когда он был парализован страхом перед Гитлером, как кролик перед удавом… В первой половине войны, когда наши дела обстояли очень плохо, от меня не укрылось, что он не поставил своей подписи ни под одним документом, ни под одним приказом».
Картина была и на самом деле неприглядная. Те самые генералы, которые уверяли его, что закидают противника шапками, не имели ни малейшего представления, что им делать. Именно отсюда шло то настоящее отчаяние, с каким он взирал на сновавших от телефона к телефону генералов.
«Сталин, — вспоминал один из свидетелей того посещения Сталиным комиссариата, — внешне обычно такой спокойный и осторожный в своих словах и жестах, не смог сдержать себя. Он разразился злой, оскорбительной бранью. Затем, ни на кого не глядя, сгорбившись и опустив голову, вышел, сел в машину и уехал домой».
Кто знает, не злился ли он в те, возможно, самые скорбные минуты своей жизни на себя? Ворошиловы, Тимошенки, Кулики… Все эти не хватавшие с неба звезд военачальники были его ставленниками, и именно они заменили расстрелянных им маршалов и генералов.
Скрывался ли он на даче? Да кто его знает! Сталинисты охотно показывают записи его секретарей о посетителях с 21 по 28 июня. Судя по ним, он чуть ли не круглые сутки работал в Кремле. Может быть, так оно и было на самом деле, а может быть, и нет. Особенно если вспомнить, как делались все подобные записи и то, что писал И. Майский, советский полпред в Англии: «Наступил второй день войны — из Москвы ни слова, потом пришел третий, четвертый день — снова ни слова. Ни Молотов, ни Сталин не подают признаков жизни. Тогда мне еще не было известно, что в момент нападения немцев Сталин заперся, никого не принимал и никак не участвовал в решении государственных дел».
Винил ли Сталин в обрушившейся на страну катастрофе себя? Вряд ли… Его психика давно уже была настроена на то, чтобы обвинять в неудачах кого угодно, но только не себя. Об этом в один голос твердят и изучавшие личность Сталина психологи, которые объясняют паническое настроение вождя и соответствующее поведение его социальным инфантилизмом и крайним нарциссизмом, которые оказывали на его поступки очень большое влияние. Именно такие социально незрелые люди не могут смириться даже с малейшей неудачей без явно неадекватных, гипертрофированных реакций.
Если же пойти немного дальше, то именно этот необычайно низкий порог сталинской фрустрации лежал в основе его мании нарциссической непогрешимости, которая никогда не позволяла ему мириться с собственными просчетами, да еще такого вселенского масштаба. Наверное, именно этим и объясняется, что стыд, который он, вполне возможно, испытывал в глубине души за свое недостойное руководителя высокого ранга поведение, выразился не в самобичевании, а в огульном обвинении высших командиров Красной Армии в разразившейся катастрофе.
Другой способ вытеснения собственной трусости, к которому Сталин стал прибегать чуть ли не с самого начала войны, заключался для него в гиперкомпенсации собственной слабости, и любой отход своих войск, даже по тактическим соображениям, объявлялся трусостью. Потому и рассылал он не тактические планы, а приказы о расправах.
Ключевой является и упоминавшаяся знаменитая фраза Сталина: «Ленин оставил нам государство, а мы его про…». Не «я», а именно «мы». Как тут не вспомнить, что у победы всегда много отцов, а поражение всегда сирота.
Интуиция, озарение, дар предвидения и умение гибко и ненавязчиво применять этот самый бесценный дар — все это было не для него. Конечно, можно до бесконечности повторять давно известные истины об отсутствии мощной армии, сильной экономики и противоречивых донесениях разведки, но… это все не то. И если мы вспомним известное выражение о том, что выигрывают сражения армии, а проигрывают полководцы, то вывод напрашивается сам собой. Конечно, виноват был не один Сталин, и трижды был прав Жуков, когда писал, что виноваты были все. Но так и хочется добавить: а Сталин больше всех! Ведь только по его вине Красная Армия оказалась в том бедственном положении, в каком ей пришлось вступить в войну. Ладно, он перебил всех неугодных, но до самого последнего времени не было единой военной доктрины, без которой невозможно никакое военное строительство. Да и какая могла быть доктрина, если в армии шло бесконечное соперничество сразу трех направлений, которые были представлены Шапошниковым, Уборевичем и Тухачевским! Первый стоял за развитие Красной Армии по старому императорскому образцу, второй видел образец в рейхсвере, и лишь Тухачевский стремился доказать, что новое время требует и новых идей. Увы, Сталин обратил внимание на идеи расстрелянного им маршала слишком поздно, когда ничего изменить было уже нельзя.
В своем знаменитом приказе № 32 от 11 июня 1941 года Гитлер отводил на войну с Советским Союзом всего шесть недель, и пока его прогнозы оправдывались. Немцы проходили через бескрайние русские равнины словно нож сквозь масло, фюрер, а вместе с ним и вся Германия пребывали в состоянии вполне понятной эйфории. Но это вовсе не означало отсутствия противоречий между Гитлером и генералами, и в то время когда военные видели своей целью захват Москвы, сам Гитлер требовал прежде всего окружить советские войска до того, как они начнут отступать. А потому и сказал Гальдеру:
После этих слов Гальдер записал в своем дневнике: «Гитлер питает инстинктивное отвращение к тому, чтобы идти по стопам Наполеона. Москва навевает на него мрачные настроения. Он опасается борьбы с большевизмом не на жизнь, а на смерть».