низенькая слушает и заливается от смеха.
За время Нининой болезни я привык, что существуют два совсем разных мира. Один — нормальный, продолжающий жить по-прежнему, как ни в чем не бывало. Другой — я и Нина.
Нормальный мир переполнен, как всегда, тысячами разных забот. Я не слышу, о чем говорят там, за окном, две девушки, но могу догадываться: выйти ли замуж, поступить ли на службу, родить ли ребенка, переехать ли в другой город, купить ли шубу?..
Наш с Ниной мир был, наоборот, удивительно беззаботным.
Слишком мало оставалось нам с ней проблем, которые нужно было решать.
Но Нина вдруг сделалась необычайно говорливой.
— Знаешь, — внезапно начинала она, — мамину комнату и наши две можно было поменять поближе к центру.
Я не сразу даже соображал, о чем идет речь... Комнату ее матери и две моих мы выменяли на три вместе пятнадцать лет назад. Было много споров, волнений, теща ни на чем не могла остановиться, каждый день у нее возникали новые, все более фантастические идеи... Я нервничал, злился, отказывался заниматься «этой самодеятельностью». Одна Нина держалась весело и спокойно. Выслушав требования своей матери и мой горячий монолог, она отвечала: «Ничего, все сложится удачно». — «Как? — кричал я. — Как удачно, если мы втроем не можем ни до чего договориться?.. Сумасшедший дом!» — «Ничего, — отвечала она. — Покричим и договоримся. Что ты, Женечка? Надулся как индюк».
Нинина мама давным-давно умерла. В комнатах, которые тогда выменяли, мы не прожили и двух лет. Сразу же я получил от института новую прекрасную квартиру. Какая разница сейчас, ближе или дальше от центра были те комнаты? Какую роль это играет в нашей жизни?
Но Нина смотрит на меня в упор, глаза ее напряженно расширены, в них слезы.
Ей это очень, очень важно!
— Ты права, — говорю я, — можно было поближе...
— А помнишь квартиру на Обуховской? Под окнами трамвай ходил?..
На Обуховской? Нет, не помню. Очень смутно.
— А как же, — говорю я. — Конечно, помню.
— Надо было менять. Мы дураки. Трамвай через год сняли.
— Да, верно.
От этого пустого и бессмысленного разговора о комнатах, до которых нам нет никакого дела, у меня холодеет сердце.
Хочется отшвырнуть стул, тарелку с котлетой, раскрытую книгу, кинуться к Нине, прижать ее к себе и целовать, целовать, целовать, знать, что мы вместе, вдвоем, рядом...
Но я молчу. Сижу как изваяние.
А Нина говорит, и от возбуждения у нее дрожат губы.
— На Садовой, — спрашивает, — нам предлагали смежные комнаты или смежно-изолированные?
— На Садовой? — Я силюсь вспомнить.
— Ну как же ты забыл! — Она сердится. — Там был стенной шкаф, мы хотели его снять и сделать выход в коридор...
О господи! Да что нам с ней до этих сто лет назад забытых шкафа и коридора? Кому нужны они?
— По-моему, — говорю я, — там не хватало ширины...
Я прекрасно понимаю, зачем Нине этот разговор.
О настоящем и будущем нам с ней нельзя говорить. Прошлое — вот единственное, где мы еще вольны, свободны, ничем не связаны.
То, что давным-давно прошло, исчезло, не существует, имеет сейчас для Нины единственно реальный смысл и единственно реальный интерес.
* * *
Что-то сказала судья.
Я опять не расслышал.
Она выжидательно смотрит на дверь.
В зал вошел свидетель Олег Владимирович Зайцев.
Олег Владимирович сотрудник моей лаборатории. Серьезный, молчаливый человек. У него один недостаток: начисто лишен воображения. В научной работе это ему чаще всего вредит, но иногда — помогает. Я могу быть совершенно уверен, что желаемое никогда не примет за сущее. Даже ненароком.
Зайцев — свидетель защиты, и первым допрашивает его адвокат.
После того, как, по моей просьбе, прочли в суде благоприятный для Рукавицына документ, адвокат поглядывает на меня с уважением и явной опаской. Я ему непонятен, подозрителен.
— Свидетель Зайцев, ответьте, пожалуйста, — говорит адвокат, — вам известна гражданка Оськина Дарья Федоровна?
Зайцев подумал, произнес:
— Известна.
— Расскажите, пожалуйста, при каких обстоятельствах вы с ней познакомились?
Опять пауза, раздумье.
— Оськина пришла к нам в институт.
— Зачем?
Олег Владимирович безразлично смотрит на адвоката.
— За препаратом Рукавицына для своего мужа.
— У мужа Оськиной был рак?
— Да, рак легкого.
— Почему именно к вам, а не к самому Рукавицыну обратилась Оськина?
Пауза.
— Рукавицыну запрещено было давать больным препарат.
— И он честно выполнял это требование?
— Насколько мне известно, да.
— Очень хорошо, — сказал адвокат. — Прошу показание свидетеля занести в протокол. Пока продолжались научные опыты, подсудимый медицинской практики не вел... Итак, значит, Рукавицын не мог дать Оськиной препарат и она пришла к вам?
— Да.
— Вы ей дали?
— Нет.
— Почему?
Зайцев невозмутим и серьезен.
— У меня не было лишних флаконов. Только те, что необходимы для опытов.
— А где хранился остальной запас?
— У Евгения Семеновича.
Адвокат быстро взглянул на меня и отвернулся.
— Вы Оськину направили к профессору Костину?
Зайцев помедлил. Нехотя ответил:
— Я решил сам поговорить с Евгением Семеновичем.
— О чем?
— Чтобы дать ее мужу препарат.
Короткий шум в зале. И опять мертвая тишина.
— Поясните, пожалуйста, свидетель, — зазвеневшим вдруг голосом попросил адвокат, — получается, вы, врач, научный работник, онколог, собирались дать мужу Оськиной препарат Рукавицына? Я вас правильно понял?
Зайцев чуть заметно пожал плечами.
— Видимо, так... — сказал он.
— Что же заставило вас принять такое решение?
Адвокат ест его глазами.
Зайцев помолчал немного, сказал:
— Не понимаю.
— Я спрашиваю, — повторил адвокат, — почему вы, квалифицированный врач, специалист, сочли все-таки возможным дать больному не утвержденный, как положено, препарат Рукавицына?.. Очевидно, у вас были на то какие-то свои основания, причины?
Зайцев молча глядел на адвоката.
— Оськина несколько раз к нам приходила,