Впрочем, такая идиллия продолжалась недолго. Вагоны продолжали выходить из строя, а материалов для их ремонта не было. Вернее, они где-то были, но никак не удавалось организовать их доставку в Москву. Финансовый кризис не позволил городской думе реализовать проект покупки новых вагонов за границей. Летом 1917 года из-за проблем с топливом городским властям пришлось сократить работу трамвая до девяти часов вечера и поднять плату за проезд.
Пользование другим привычным видом транспорта – извозчиками – к тому моменту большинство москвичей уже не могли себе позволить. За поездку, стоившую до войны 20–30 копеек, осенью 1917 года извозчики запрашивали 10–16 рублей. При этом у них самих жизнь была несладкой. Выражение «овес нынче дорог» из присказки превратилось в констатацию факта. Достать его можно было только у спекулянтов, а хранение даже небольших излишков грозило серьезными неприятностями. Вместе с тем встречались в то время извозчики-лихачи, которым ничего не стоило в любой момент разменять 500 рублей.
Однако самой главной проблемой, с которой так и не справились «демократы», был продовольственный вопрос. За все время пребывания у власти Временного правительства в Москве было всего несколько дней, когда хлеб можно было купить без многочасового стояния в очередях. Какие бы ни объявлялись меры, вроде введения государственной монополии на хлеб или торговли по «твердым» ценам, в реальности для москвичей все оборачивалось сокращением хлебных пайков, ростом дороговизны на продукты, отсутствием самого необходимого.
Очередь за мануфактурой
Москвич Н. П. Окунев, не самый бедный человек в городе, отмечал в то время в дневнике, что периодически испытывает чувство голода. Красноречиво его свидетельство, относящееся к лету 1917 года:
«18 июля. Вот последний день войны, продолжающейся ровно три года, и 142-й день революции, день московского обывателя: встал в 7,5 часов, выпил кофе и съел 4 яйца с подозрительным привкусом (ценою 11 к. шт. и стойка прислуги в хвосте за полсотней 2–3 часа). Купил газету (10 к.), вести не лучше, не хуже вчерашних, купил газету сам, потому что все домашние пошли в хвосты за более существенным: кто за молоком, кто за хлебом. Осмотрел свою жалкую обувь, надо бы сменить подошвы, да сказали, что дешевле 12 р. сапожник не берет. Новые ботинки можно купить рублей за 70, а если встать в хвост у “Скорохода”, то надо посвятить на это 3 дня (дают отпуски на кормежку и за “нуждой”, т. е. так сговариваются сами хвостецы, чередуясь между собой). Пошел в контору. На трамвай, конечно, не попал, но мог бы доехать на буфере, если бы там уже не сидело, вернее, не цеплялось человек 20. По тротуарам идти сплошь не приходится. Он занят хвостами: молочными, булочными, табачными, чайными, ситцевыми и обувными. Зашел в парикмахерскую. Делаю это вместо двух раз в неделю только один: за побритье с начаем заплатил 1 р. 10 к. Парикмахерская плохенькая – в хорошей пришлось бы израсходовать все 2 р. Пришел в контору; сотрудники угрюмые, неласковые, “чужие” какие-то (я – “буржуй”, а они – № 3[67]). Пред чаепитием заявили, что за фунт чая надо теперь платить 5 р. 20 к., и то только по знакомству, в оптовом складе Высотского. Велел купить сразу 5 фунтов, а то, вероятно, будет еще дороже. Подают счет за купленные угли – 11 р. 50 к. за куль (дрова уже достигли 100 р. за сажень, а кто говорит, что платит и 120). Сидел в конторе с 9 час. утра до 6 вечера безвыходно и, конечно, ничего не ел, что вошло уже в обыденку и в привычку. А бывало, прерывал занятия от одного до трех на ресторанный завтрак. Как-то на днях нужно было пойти в ресторан, по делам, так мы втроем заплатили 93 р. и были не в Метрополе или в Эрмитаже, а у Мартьяныча. Съели там по куску белуги, по полтарелки супа с курицей, выпили по стакану кофе (бурда какая-то), еще одну бутылку портвейна и полбутылки коньяку. Марка “славной памяти Ивана Федоровича Горбунова” (см. его рассказ о пробе вина с этикетками, “утвержденными правительством”). Я об вине упомянул для того, чтобы засвидетельствовать, что и с пришествием революции, и с устранением полиции пить еще на Руси можно, и взятки кто-то берет по-прежнему, только все это день ото дня дорожает. (За полб/утылки/ коньяку, кажется, посчитали 43 р.). Спирт через ловких людей можно достать рублей 40 за бут. (…) Цены на все подымаются, а нравы падают. Дисциплины никакой нет. Мало-мальски ответственное дело (как у меня, например), а дрожишь беспрестанно. Все идет не так, как нужно, нервирует тебя целый день всякое зрелище, всякий разговор, каждая бумажка, а в особенности заглядывание в неясности любого завтрашнего дня. (…)
По дороге из конторы на квартиру завистливо заглядывал в окна гастрономических магазинов и читал ярлычки цен: балык – 6–8 р. ф., икра 8–10 р. ф., колбаса 3 р. 50–4 р. 80 к. фунт, ягоды 80 к. – 1 р. ф., шоколадная плитка 2 р. 50 к. и т. д. в этом же роде. Настроенный такими хозяйственными соображениями, придя домой и усевшись за обеденный стол, узнавал, что стоит то, другое. Фунт черного хлеба 12 к., булка из какой-то серой муки 17 к., курица 5 р. 50 к. (старая, жесткая и даже не курица, а петух), стакан молока (может быть, разбавленного водой) – 20 к., огурец 5 к. штука, и это все приобреталось не где-нибудь поблизости от квартиры, а в Охотном ряду, так сказать, из первых рук, то есть с соблюдением всевозможных выгод.
После обеда пошли с горя, что ли, в электрический театр. Конечно, набит битком, и надо было заплатить за вход по 1 р. 50 к. с человека, а бывало, за эту же цену сидели в Малом театре, смотрели Ермолову, Садовского, Лешковскую. Вот какая жизнь в Москве среднего буржуа на рубеже четвертого года войны и сто сорок пятого дня революции!»
И это еще, можно сказать, спокойное, философски-отрешенное описание положения, в котором оказался типичный представитель «среднего» класса. Совсем о других настроениях свидетельствует репортаж из хлебной очереди журналиста Эр. Печерского, опубликованный на страницах «Раннего утра»:
«Оттого ли, что люди, стоявшие в хвосте, озябли и истомились от ожидания, оттого ли, что они были голодны, – не знаю, но факт тот, что настроены были все пессимистически, смотрели озлобленно по сторонам и ругались.
Речи, которые произносились на этом “митинге”, были кратки и били, как удар бича.
Ругали главным образом лавочников и мародеров. Но доставалось и новому строю.
– Укажите мне, – горячился какой-то гражданин неопределенной профессии, – да, укажите мне хотя бы одного мародера, который был арестован новым правительством?.. Таких нет…
– И не будет! – уверенно подтвердил второй, по виду бывший городовой. – Все на свободе!.. Даже Митька и то разгуливает по улицам и поглаживает брюшко…
– А мука? – волновался третий, – где мука?.. Раньше нам кричали: “Спрятали спекулянты, которым покровительствует полиция”… Верно, спрятали… И много спрятали. Ну а теперь?.. Разыскали эти склады?.. Нашли спрятанное?.. Отдали его народу?..
– Как же, отдадут! – ругалась острая на язык кухарка. – Держи карман шире… Только прежде одни нагуливали себе морды, а теперь другие…
– Товарищи! – раздался вдруг зычный голос гражданина в потертом пальто. – Я стою в очередях вот уже несколько месяцев, каждый день я записываю все купленное в книжечку и цену ставлю… И вот вчера я высчитал: за последние две недели жизнь вздорожала по сравнению с прежним еще на 80 %. Будем протестовать… Будем требовать нормировки цен…
– Требовать!.. Требовать!.. – кричала взволнованная толпа…»
В феврале – марте 1917 года шутили, что старая власть сломала голову о хвосты. Судя по фельетону Эр. Печерского, опубликованному в середине апреля, томившимся в очередях людям уже было не до шуток. И если учесть, что к октябрю положение москвичей еще больше ухудшилось, то нет ничего удивительного в изменении их настроений в пользу большевиков. Даже часть интеллигенции заговорила о желательности радикальных мер.
Вот отрывок из воспоминаний Н. Д. Крандиевской-Толстой, которой довелось быть свидетельницей событий, происходивших в Москве осенью 1917 года: «Бесформенно-восторженное настроение первых недель постепенно спадало. Вести с фронта были тревожны – усилилось дезертирство. Растерянность в интеллигентских кругах росла с каждым днем. Новое, труднопонимаемое, неуютное и даже зловещее лезло изо всех щелей. Видя это, кое-кто уже подумывал, не пора ли загнать обратно в бутылку выпущенного из нее “злого духа свободы” и как это сделать.
Во время одной из своих обычных прогулок по арбатским переулкам Гершензон зашел к нам на минутку и, не снимая пальто, стал высказываться о текущих событиях так “еретически” и так решительно, что оба мы с Толстым растерялись. Гершензон говорил о необходимости свернуть фронт, приветствовал дезертирство и утверждал, что только большевикам суждено вывести Россию на исторически правильный путь.
Толстой возражал горячо, резко и, проводив Гершензона, сказал: