она как я.
Даже имя запомнила – Жанна, Жанка. Жаба. Какая из тебя русалочка?
Какая из меня русалочка?
Да, да. Из меня. Мед потек из баночки перед иконой, а баночка треснула.
С того дня я больше не гуляла на костылях.
И вообще не гуляла, потому что располнела, ноги и руки стали непропорциональными, ватными, слоновьими, маме стало тяжело спускать коляску в нашем подъезде без лифта – все понимаю, не виню. На балкон вначале вывозила, потом перестала – зима, промозгло, слякотно, плохо дверь открытой держать долго, а если закрыть, то может быть как в тот раз.
В тот раз она меня забыла.
Забыла и забыла, но – плюс пять или плюс семь, не помню точно, сбилось шерстяное одеяло. А у меня терморегуляция не очень, врачи говорили – из-за повреждения мозга в родах, как будто всего остального мало.
Странно как.
Очнулась в больнице – сама не своя, двигаться тяжело, хочется спать и выспаться навсегда, но отчего-то нельзя, тормошит персонал, не дает скинуть одеяло, хотя как будто бы и жарко внутри сделалось.
Мама плакала где-то далеко.
Аленушка, что –
Н-ничего, сказала я, видимо, получилось.
Получилось переохлаждение, а потом еще что-то произошло из-за маминой усталости, потом к нам долго ходили какие-то тетки, потом меня у мамы забрали.
Забавно, что в интернате я ждала не ее, а Алика.
А за маму даже немного обрадовалась: теперь никто не станет ругать, что тяжеленную коляску вниз не таскаешь, что кормишь неправильно, что в беременность тяжести поднимала, вообще от алкаша родила, потому и ребенок такой получился.
Я.
Я. Я.
Ребенок.
Отдохни, мамочка. Скоро придет Алик и совсем заберет, извинится за все, что сделал, а я прощу, непременно прощу.
Но он не приходил: наверняка потому, что не знал, где я, никто не сказал. Я даже просила первое время Наташку писать письма, ну, записки – где говорю обо всем, даю адрес, прошу прийти, забрать, украсть, как-то вызволить. Не то чтобы невыносимо в интернате, нет. Нет.
Просто здесь-то я окончательно перестану быть русалочкой, потому что уехала далеко от моря, сколько – минут сорок ехать, полчаса? А пока не ездила даже.
Тут и бассейна нет, хотя должен быть – возле второго корпуса, говорят, есть неглубокая чаша, выложенная растрескавшейся голубой плиткой, так что когда-то был, в нем купались другие, ранние воспитанники. Бывший бассейн, не наш.
Ничего, никакой воды, только в санитарном блоке, где сажают голой в ванну, елозят губкой. Та же самая Наташа и елозит. Елозит легко, ласково – или это ничего не чувствует тело? Маминых рук не помню, может быть, она и не мыла вот так под душем никогда.
Я спрашиваю – ну что, отправила ты письма?
Отправила, говорит Наташа.
Вот обманщица, говорю, как же ты могла отправить, когда я не сказала адреса? Куда отправила-то, а? Или, сразу исправляюсь, может, ты его знаешь, Алика? Вообще-то легко найти, если знаешь.
Уж очень хотелось, чтобы нашла.
Милая, ну пока-то не ко времени, бормочет Наташа, а губка в руках ее юрк-юрк, ерзает, срезает жесткие засохшие болячки на плечах, локтях, все, знаешь, как-то недосуг, а потом – брошу в почтовый ящик, што уж там. Только напомни, забывать стала.
И я напоминала.
Я напоминала.
Напоминала.
Алик, не бросай меня, не покидай. Я снова буду твоей русалочкой, я совсем не обиделась. Ты ведь просто так сказал ей, со мной перепутав, правда? Ведь у этой Жанки по случайности красивое и смуглое тело, но быстро перестанет быть таким: нападет какая-нибудь болезнь, автокатастрофа случится – и все, все на этом. Знаю, что нехорошо такое желать, но я вовсе и не желаю, а просто говорю.
Но мой гибкий серебристый хвост –
Вот же он, ровно там, где начинается инвалидное кресло.
Когда мы с тобой уплывем, уйдем? Я жду только твоего слова.
Я буду долго ждать.
Не было бы спастического компонента – разодрала бы себе к черту кожу, но пальцы не сжались, не позволили вредить себе.
Наташа обещала в следующий раз, непременно в следующий, но из-за проклятого своего склероза забывала, а я не могла доверять никому другому.
Десять лет она несла мою записку.
Через десять лет я перестала напоминать, так что они, наверное, все решили, что я наконец-то успокоилась, забыла. Заказали мне по какой-то квоте новое кресло, с хорошим подголовником, а в старое я уже не больно-то и вмещалась. Но в новом, кажется, совсем исчез гибкий русалочий хвост – в этом новом ему просто негде быть.
Легкое кресло, могли возить даже девчонки, только я сама тяжелая, так и не вернулась к тому животу, к тем ногам и рукам.
Удивилась, когда он подошел ко мне – не сам, не первый, а рассказал Лешка, прямо показал на меня. Хотела зажмуриться, наверняка будут ругаться за то, что я про гонорейного орала, но они ни словом не обмолвились. Гонорейный и гонорейный, ладно. Я-то, в отличие от этих мелких, спросила у Наташи, что такое гонорея, почему Лешу таким дразнят. Типун тебе, нет у его никакой г’анареи, стыдная это болезнь, у взрослых бывает. Наш-то Лешка? Тьфу. Не называйте так парня, не тревожьте. Эти придурочные говорят – г’анерея, ха. Хоть бы соображали маленько, ну.
Детишки.
А вообще-то странно, что я раньше не знала, – мне-то положено, я не ребенок, но Наташа даже не удивилась, продолжая принимать меня за мелкую, за наивную. Мы продолжали поддразнивать Лешку, хоть и стыдная болезнь – не мы придумали, понятно, а большие парни, – из-за прыщиков, как оказалось.
Привет, он сказал, Алена, и я впервые захотела поднять голову и посмотреть на него, но тогда могла только попросить, чтобы мне подняли голову, отрегулировали подголовник, а все по привычке думаю – захотела. Захотела и захотела, не подняла.
Он совершенно, ну совершенно ничем не напоминал Алика. Короткая рыжая щетина, почти бородка – сколько потом ни смотрела, он так и не смог отрастить ее по-настоящему – отросшие рыжеватые волнистые волосы. Алик коротко стригся, по-спортивному.
– Алена, ты бы хотела поехать с нами? На маяк?
Посмотрела на него, на этого не то воспитателя, не то учителя, не то приезжего музыканта, что какую-то замшелую муть на гитаре вечно бренчит, – на брюки, тонкую голубую рубашку, жилет. Это ты – мне предлагаешь? И как же я?
– Как я поеду?
И плаксивые нотки звучат, самой неприятно, тревожно. И не хочется, чтобы это только для смеха оказалось, потому что зачем еще звать? Чтобы там дразнить? Чтобы там смотреть брезгливо?
Наверное, только Лешка-то из всех и не смотрел никогда брезгливо, а я ему все равно – гонорейный, да. Такая плохая, отвратительная, поэтому брать никуда нельзя.
– Ален, мы разберемся. Поможем, если что, скажи – ты согласна?
Я, конечно, была согласна.
И он повез меня, и его руки были крепче, сильнее, чем когда-то у Алика, хотя и не касались меня, моего тела. Напрягла руку, когда он дотронулся, затем расслабила. И рука успокоилась, сделалась мягкая: сразу же, впервые смогла телу приказать, чего до этого много лет не случалось, спастическое оставило на несколько часов.
Я открываю глаза – солнце стоит не так, как раньше, сильно ушло вправо. Долго просидели. Аленка дышит глубоко, словно бы уснула, и хорошо. Я пытаюсь встать – и почти падаю, русалочий хвост мешает? Трогаю голые ноги: нет, никакой чешуи, ничего похожего. Ноги затекли, слишком долго просидел.
Шорох: вот и ребята возвращаются, вот и Лис возвращается.
– Ну что, – шепчет он, – уснула? О чем вы говорили так долго?
– О том, что ты ей нравишься. – Я наконец-то выпрямляюсь и медленно-медленно спускаюсь к морю, впервые по доброй воле оставляя его с кем-то.
И все-таки приятно, что она думала не только о нем и тренере Алике, но хоть немного и обо мне, хотя это все равно. Не хотела бы дразнить гонорейным – не дразнила бы, тут никто не может заставить.
Хоть и заставил себя не обижаться, но все равно – саднит где-то, будто случайная ранка на коленке, к которой забыл приложить какие-нибудь целебные Наташкины травы: она в колобашках хранит нарочно на такой случай, да, так и говорит – в колобашке, откуда и взяла слово.
Пусть я скорее забуду гонорейного и другие ее тайны.
Оглядываюсь – купаемся мы голышом, без ничего, но я даже за время общих спален и общих душевых не смог привыкнуть, что все пялятся на бледное, самое такое, чего не стоит никому показывать. Мама никогда меня не водила в общественную баню, никогда не позволяла не одеваться к завтраку, я чуть ли не в белой рубашечке за столом сидел, а когда в тот, прежний, интернат попал – сразу велели раздеться, одежду на дезинфекцию забрали, а самому