самый нелюбимый, включаю фонарь.
Море лежит внизу, невидимое в темноте, пахнет остывающей землей, немного – костром, но этот запах быстро пропадает, точно море смывает.
Даня, где ты?
Зову, вначале шепотом, потом – громче, громче.
Мне не страшно, совсем не страшно, фонариком вырисовываю причудливые линии-завитки в темноте, кажется: если с особым нажимом провести линию, то след останется надолго, его приметят и другие глаза, не мои.
Даня?
Он сидит почти у самой воды, обхватив руками колени. Плечи острые, ссутулился весь.
– Ну чего тебе еще?
– Вставай, пойдем к остальным. Я должен тебя привести.
– А если я не пойду – заставишь?
Никогда и никого не заставлял, вообще не чувствовал силу в руках. Он не двигается, тогда подхожу, тормошу за плечо, мол, не придуривайся, хватит, но Даня резко дергается, вырывается.
Ах вот как?..
Я с силой хватаю его за плечи и вздергиваю наверх, только камешки брызнули, фонарь неудобно и наверняка больно упирается ему в руку, рвется, но не может. Вдруг оказывается, что я гораздо выше.
Дань.
Прекрати.
Перестань сейчас же.
Ведь мы еще можем прекратить.
Мы сейчас вернемся к Лису и ребятам, говорю, сейчас оба пойдем. Он стоит ссутулившись – вот сейчас нападет, бросится; но нужно тогда, чтобы я моргнул, дал слабину, сдался.
И я единожды в жизни не сдаюсь, не моргаю, пока по глазам не начинают течь горячие горькие слезы, от которых становится нестерпимо, но только моргать нельзя: если моргнуть, Даня бросится.
Так долго-долго длится, а потом он отводит взгляд.
– Мы оба сейчас пойдем к Лису, – повторяю разборчиво, медленно, точно ребенку говорю.
Даня не кивает, но слышит. И мы идем.
И Лис смотрит на меня так, как будто… Не знаю, как будто я прав, и я так счастлив от этого.
* * *
Ну конечно, Маша горько губы поджимает, отворачивается, всякое ведь бывает, иногда думаешь-думаешь – и передумываешь, тогда никто не виноват. А кто такой Айтуган? Ты его упоминаешь несколько раз, но совсем не рассказываешь.
– Я просто к чему – ты теперь понимаешь, почему так с Даней произошло? Может быть, я тебе еще что-то о нем рассказывал?
– Ну так, говорил. Про него не очень интересно.
Не знаю, мне было бы интересно. Но никогда не пойдешь и не догадаешься, что будет другому человеку.
Мы выходим из метро, она поддерживает под руку, потому что отменили аминазин, а другой препарат только завтра покупать пойдем. Болит голова, чувствую, как поднимается температура и словно ветер шелестит в голове, не смолкает. Кажется – хуже стало, хотя знаю, что не так. После трех месяцев лечения – нет, не могло стать, они на самом деле лечили, никаких ужасных вещей не делали, ну, кроме того раза с подгузниками для взрослых, но это, как оказалось, от пациента зависит. Ведешь себя прилично, не скандалишь – пускают в туалет, в курилку, много куда.
Когда первый раз что-то такое произошло странное, меня осмотрели на комиссии, решили оставить в стационаре. Маша приезжала, сначала раз в неделю, потом – раз в две недели. Не обижался, заржавел.
Все же лучше стало, с Машей. Только мы тот день не разбираем, когда она вызвала милицию, а они – скорую. Приехали психиатр и санитар, сразу все поняли, еще по рассказам.
– Ну хорошо. Маша, Маша. Как будто я виноват.
– У тебя жар, что ли? Заболел?
– Вряд ли.
– Почему? Холодно, да и в палате у вас вечно мороз, я уж носки шерстяные приготовилась везти…
– Не рада, что выписали?
– Нет, почему. – Она смущается, поэтому мы спотыкаемся. – Я рада. Я квартиру убрала.
– И у него в комнате – тоже?
Не знаю, что думать. Хочется и не хочется видеть его комнату, поэтому не запрещал, не просил. Уберет, подумал, – хорошо, не стану плакать, вообще ничего чувствовать не буду, даже без феназепама и аминазина. А нет – поплачу вволю, потом можно будет пожалеть, обнять. Раньше бы сказал – и приготовить любимые пирожки с покупными творожными сырками внутри, так давно не пробовал, что отвык от вкуса. Это удобно, потому что не нужно отдельно смешивать творог с яйцом и сахаром, размачивать в кипятке изюм. Прикидывать – не много ли сахара добавил, потому что в нем, в покупном сырке без глазури, всегда достаточно сладости.
И намного дешевле выходит, кстати. Маша приносила в больницу, не приняли, сказали – скоропортящееся нельзя. Сами вы скоропортящееся. Теперь о них только и думаю.
Пирожки с сырками.
Кто первым придумал, неужели не я?
А испечет она, если буду хорошо себя вести?
Обещаю, что буду, буду лучше всех в мире.
Только пусть скорее почувствую запах пирожков, такой давний и привычный, но теперь думаю, что нет, не я их готовить первым начал и, конечно, не Маша, она и рецепта не знала такого, для нее, девочки из хорошей семьи, правильной, собранной и сплоченной, это, наверное, какая-то совсем экзотика, вроде ленивых ватрушек на черством хлебе, а вот кто первым –
Но все-таки меня одного домой позвал, только меня – не Даню, не Голого. Впрочем, про Даню понятно после того случая, но ведь мог бы из жалости?.. Мог, конечно. Но все равно – меня. Даже Соню не заставил с собой взять. Наташа сказала – все, он же тебя, считай, усыновил, почему же дыкменты не хочет оформить, вот чего ждет человек? Пока тебе восемнадцать стукнет? Тогда уж это без разницы будет, ты парень башкастый, и в ынститут поступишь небось, да и на што взрослому отец? Что думает? На что рассчитывает?
Ну она не так сказала, по-своему, как Наташа.
Но он ни на что не рассчитывает, это же Лис. Но Наташа не так уж неправа, когда говорит, что взрослым родители не нужны: вот у самого Лиса точно нет родителей, и от этого всем хорошо – не оглядывается, не отпрашивается, а внимание все только нам, пацанам. Или взрослый и без того не должен отпрашиваться?
Не знаю. Тяжело думать, мысли леденеют и соскальзывают тяжелыми камешками в воду – а вдруг ему и подумать неприятно о том, чтобы усыновить, вдруг он так, ну, дружит?
А тут вдруг говорит:
– Пойдешь, Лешк, ко мне?
– Насовсем? – глупо спрашиваю.
Странная улыбка, неловкая.
Ох ты, я же не хотел, чтобы так. Быстро исправляюсь:
– То есть с ночевкой, я хотел сказать – с ночевкой. Вообще нельзя же, наверное.
Его лицо быстро снова становится гладким, спокойным, размеренной – речь, он кивает ласково, понимающе:
– Да, милый, с ночевкой пока не получится, да у меня и негде – ты же знаешь… Я ведь снимаю комнату, там хорошая бабушка-хозяйка, она готовит всякое вкусное, вообще добрая душа. Но совсем-то ей на шею садиться не хочется, чтобы еще с пацаном приходить. Не в обиду тебе, понимаешь? Я никогда не стремился, ну, знаешь, иметь квартиру, никогда не работал на такой работе, где могут дать. Я хочу только сочинять, исследовать берега, вами вон заниматься, делать что-то настоящее, понимаешь? Ты меня спрашивал, почему я ношу длинные волосы. Дело не только в Гиллане, конечно, хотя теперь ты знаешь, что это был за человек. За длинными волосами надо ухаживать. Надо, чтобы была вода, много воды, мыло, а лучше – какой-нибудь хороший желтковый шампунь. Надо, чтобы у тебя было время и расческа. Следовательно, ты не можешь жить в казарме, ты не можешь быть военным. Ты хочешь петь свои песни, а тебя заставляют петь «И вновь продолжается бой»? А ты, может, не хочешь, чтобы бой продолжался, а хочешь спокойствия и мира для всех. Хочешь, чтобы дети обычными детскими делами занимались, но чтобы их никто не запирал в квартирах, не заставлял зубрить никому не нужные параграфы учебников, не заставлял делать прививки от болезней, побежденных десятилетия назад.
Но партия говорит – нет, постой-ка, ты что думаешь, что ты такой необыкновенный, что все позволено? Нет, дорогой, мы призовем тебя к порядку. Давай будешь работать в Доме пионеров, воспитывать, так сказать, молодежь. Воспитаешь неправильно – мы тебя за это накажем.
Не научишь их ходить строем – накажем.
Пропустят что-нибудь из национального прививочного календаря – не возьмем в садик, не положим в больницу. Хотя положа руку на сердце – не нужны никакие садики и больницы. Нужны только земля и вода, горы нужны, небо.
А они думают, что эта земля всегда общая была, ничья. Это не так.
– А чья она была, Лис?
Но он не рассказывает, а теперь думаю – он просто не смог выдумать название племени, какого-нибудь древнего племени, на чьем языке здесь текут реки и звенят водопады. Жалко, что не выдумал, мне и тогда веры не хватало.
Киваю жарко, часто, как-то будто соглашаюсь сразу со всем, с каждым словом – да-да, конечно, ты и не должен иметь квартиру, ты должен спать в своем кабинете в Доме пионеров, в гостевой комнате в интернате, в палатке, в забросанной опавшей штукатуркой и стеклом комнатке