…- Ба-альшая редкость, что и говорить. А теперь что, дня через три, помяни моё слово, он орать начнёт и об стены биться, бабу будет просить, а с отдавленными-то ему не сработать, хоть ты его в барак в бабский конец запусти, а толку не будет.
— Заорёт-то чего?
— Загорится, — Френк отхлёбывает. — Им больше трёх дней без бабы нельзя. И не потискаешь его, отдавленного-то. Вот стервозина, — Френк укоризненно качает головой, — такую фактуру псу под хвост, а отвечать другому.
— Тоже новость, — хмыкает он и подливает. — А с этим что?
— А ничего. Если от боли не загнётся, куклой тряпочной станет, не шевельнётся без приказа, так и застынет, если не теребить.
— А потом?
— В овраг свалить, куда же ещё. Не слыхал я, чтоб загоревшийся выжил, хотя… краснорожие… Подлые они. И живучие. Из подлости. Если и выживет… не знаю. Всяко болтали. А так-то. Спальники — безобидные они. Если приглядывать по-умному…
…Френк говорил долго. Тогда он и услышал, что спальников не стригут, состриженное не отрастает, что они все на душе, на чистоте малость сдвинутые, что старательные…
…- Но подлые они, Грег.
— Все рабы подлые, Френк.
— Не спорю. Но у этих и подлость подлая. Погань рабская. В раскрутку когда идут, так ни себя, ни других не жалеют. Насмерть затрахает и смотрит внаглую, дескать, не при чём.
— Это как, Френк?
— А хрен их знает, но болтали, что вот если есть у спальника хороший зуб на надзирателя, мы-то их брали на ночь, нам можно было, лишь бы поганец к смене был готов, ну вот, возьмёт такой спальника или спальницу, тут без разницы, и всё. Как-то они умеют, чтоб сердце у человека зашлось.
— Ну, не самая плохая смерть.
— Смерть — она смерть и есть. Ты молодой ещё, тебе со смертью шутить можно, а мне уже осторожно надо. Да, а эти… И чуть не доглядишь, в камере там или в душе, и готово. Следов никаких, а уже холодный валяется. И стоят поганцы, ресницами своими хлопают…
…В одном Старина-Френк ошибся: Угрюмого и через пять лет в овраг не свалили. Выжил поганец, хоть и орал… как в пузырчатке. А Зибо, дурак старый, терпел и покрывал поганца. Ну, с Зибо тот, надо думать, по ночам рассчитывался. И лёг ведь на сердце. Но лучше не встречаться. Все рабы подлые, а индейцы ещё хуже. Ну и хрен с ними. Его дело — перетерпеть, выждать, уехать и забыть. И начать заново. За сорок уже, а ни капитала, ни дома, ни семьи. Что же за жизнь такая сволочная…
Вызванное приездом председателя Комитета волнение улеглось, и жизнь в лагере покатилась прежним чередом.
Первое время Андрей, правда, ждал: вдруг, вспомнит, узнает, начнёт справки наводить, но к особисту его для дополнительной беседы — а такое случалось, и случалось, что после такой беседы человек покидал лагерь, когда своим ходом, а когда и в полицейском «воронке» или в армейской, но такой же глухой машине — не вызывали. И вообще какого-то повышенного внимания к себе Андрей не ощущал. И потому он опять сидел в библиотеке, курил и трепался у пожарки, ходил в столовую и баню.
Замели Бритоголового, а с ним Щербатого и ещё троих из той же кодлы. Из местной полиции приехали и забрали. Оставшиеся тихо слиняли за ворота. Два вечера об этом судачили, а потом забыли. Каждый день вывешивали списки получивших визу, и для таких начиналась гонка по врачам, психологам и отделу занятости. От визы до выезда меньше месяца никак не получается, а до визы… это уж у каждого своё, кому какая судьба… не судьба, а комендант… а пошёл ты со своим комендан6том, особый отдел всё решает, слыхал о таком? Вот то-то же.
Но и в этих разговорах ничего нового для Андрея уже не было. Ни нового, ни важного. Дружбы он ни с кем заводить не собирался, как и вражды. Он сам по себе, со всеми и ни с кем. Лагерь-то… хреновый, одно название, что лагерь, ссориться, врагов наживать, конечно, не надо, но и друзья ему сейчас не нужны, ни защитники, ни помощники, он со своими проблемами и один справится.
Хоть и было всё тихо, и никто им не интересовался, в город он не выходил. На всякий случай. И пир себе на двадцать седьмое устроил из купленных в ларьке сока — дорогой взял, бутылочный — и печенья. Двадцать один год всё-таки. Залез опять в заросли, чокнулся сам с собой, выпил и закусил. Ну вот, двадцать один год — полное совершеннолетие, кончился малолетка. Серёжка-Болбошка родился, правда, двадцать третьего августа, за неделю до школы подгадал, но пацана давно нет, и эту дату можно спокойно похерить, а двадцать седьмого марта Андрей, правда, ещё не Мороз, а просто Андрей, проходя по улице, услышал, как заедает в бревне пилу, заглянул и увидел индейца, что в одиночку двуручной пилой старался. Эх, браток, вовремя тогда я подоспел, вдвоём быстро управились. Что с дровами, что с обедом.
Андрей вытряхнул в рот последние капли, заново, будто только что увидел, оглядел бутылку и, оставив её на виду — кое-кто подрабатывал к талонам, собирая и сдавая посуду — ушёл.
Возле канцелярии на доске объявлений списки получивших визу. На всякий случай Андрей проверил букву «М». Мороза, Андрей Фёдоровича, не было, а сегодня — суббота, значит, до вторника никаких новостей. Ладно, переживём.
— Ну, ты смотри, паскудство какое, — горестно выругался так же изучавший списки немолодой мужчина с одутловатым лицом.
Андрей покосился на него с откровенной насмешкой. Ишь, как крутит бедолагу, ясно-понятно всё: выпить охота, а ни-з-зя-я, визу тогда не увидишь. Вот и мается застарелым похмельем. Но дразнить не стал: добрый он сегодня, да и с дерьмом связываться — только себя же замарать.
— Так цветные вон, — не унимался пьянчуга, — чуть вошёл, так ему и виза, и место, а ты, коренной русак, сиди и жди. А чего ждать-то?
— А пока ты не протрезвеешь, — ласково хмыкнул Андрей.
Он, хоть и не набивался здесь к цветным, по-прежнему опасаясь привлечь к себе ненужное внимание, но и не смолчал. Пьянчуга мрачно покосился на него и отошёл. Андрей ещё раз, чтоб последнее слово за ним было — себя ронять нигде нельзя — просмотрел списки и пошёл в барак. Вздремнуть до обеда. Что-то ему сегодня не хотелось ни в библиотеку, ни в курилку. Вообще кого-то видеть. Может, из-за дня рождения, не простой это день для человека, особенный. Эх, браток, как ты там, в Загорье своём? Ты уж не умотай никуда, дождись меня. А то весна вон, наймёшься опять на лето пастухом, где я тебя искать буду? Дождись, Эркин. Вместе мы уж всё сделаем, чтоб житуха была настоящая.
Он как всегда разделся до трусов — в бараке тепло, разглядывать его никто не полезет, а мять одежду тоже не следует — и вытянулся на своей койке. В бараке было тише обычного: многие в субботу и воскресенье уходили в город, пошляться, людей посмотреть, себя показать. А ему и здесь хорошо. Обманывал сам себя, что ему ничего не нужно и неинтересно, ведь из чистой трусости сидит и носа за ворота не высовывает. Ведь если б наследил, то за неделю бы размотали и нашли, а он месяц уже здесь, ну, не совсем месяц, нет, первого вечером он вошёл, сегодня двадцать седьмое, четыре недели без одного дня, так что… Так что лежи и не трепыхайся, тебя, может, там как раз и ждут, чтоб ты хоть ноздрю высунул, не-ет, не верь, не бойся, не проси и сам себя береги. Три заповеди помни и четвёртую соблюдай.
Андрей закрыл глаза и беззвучно позвал: «Мама. А у меня день рождения сегодня. Правда, здорово? Мама…».
Он лежал и не то дремал, не то просто плыл в этом ровном спокойном шуме. Лежал и вспоминал. Дни рождения, именины, мамины руки в белой муке, щёки Милочки в варенье, Аня читает длинное заумное поздравление и обиженно плачет, когда он заявляет, что это она не сама, что ей сочинили… Сначала он думал вычеркнуть отца из этих воспоминаний, но потом испугался, что снова всё потеряет. Ведь только начни забывать, а если не сумеешь вовремя остановиться, так что пусть его… остаётся. Ведь… ведь если бы отец тоже погиб, как мама и сестрёнки, ведь он бы вспоминал его. Ну вот. Как ни крути, а что было, то и было, вариативно будущее, а не прошлое, вариативность… соотношение случайности, нет, возможности и действительности, возможностей много, действительность одна, спасибо, Старик, толково объяснял.
Андрей улыбнулся, не открывая глаз. Нет, всё хорошо и беспокоиться не из-за чего. Надо ждать, расслабиться и ждать.
ТЕТРАДЬ ВОСЕМЬДЕСЯТ ВТОРАЯ
Такой весны Эркин никогда не видел. А может, он вообще не видел раньше весны. Яркое — как поглядишь, так глаза ломит — небо, пляшущее в лужах и на глыбах зернистого льда весёлое солнце, быстрые ручьи на обочинах… Комендант предупредил, чтоб детвору в овраг не пускали, и сами чтоб поосторожнее, а то с талой водой шутки плохи. Эркин и сам это понимал, а когда, подойдя к оврагу, увидел рыхлый пропитанный водой снег чуть ли не вровень с краями и сразу вспомнил, как они тут зимой на санках катались, понял. Да-а… только шагни и с головой ухнешь, вытащить не успеют.