же крепко-крепко обняла Маша.
— Что случилось, дети? — с тревогой спросила фрау Кох, отмечая отсутствие Надюши.
— Мама… — потянулся к ней Гриша, будто желая избежать картин, что показывала ему его память.
— Утренник, мама… Это был утренник… — прошептала Маша, затем огляделась и ойкнула. — А где Надя?
— Кажется, я знаю, где ваша сестра, — тяжело вздохнула женщина, поднимаясь на ноги. — Посиди с ними, — попросила она мужа.
Воспоминания у детей просыпались всегда неожиданно и были они до того страшны, что взрослые были готовы сами плакать. Страшное время, пережитое поседевшими детьми, нет-нет, но давало о себе знать.
Надю мама нашла в ее комнате. Дочь сидела на полу, тихо плача, а перед ней лежали конфеты. Пять совершенно обычных конфет, таких же, как висели на ветках елки внизу. Не понимая, что происходит, фрау Кох подошла поближе, чтобы услышать, что говорит девушка, прикасаясь к конфетам. Надя называла имена, и от этого становилось почему-то очень грустно. Столько боли было в голосе дочери.
— Это был утренник… Детям раздавали соевые конфеты, по одной на каждого, — заговорила Надежда, казалось, даже не заметившая маму. — Грише и Маше тоже досталось… Они так радовались! А Гриша отдал свою нам… мне и… и ей… — девушка всхлипывала. — Всего осталось пять… конфет… потому что пятеро малышей не дожили…
— Маленькая ты моя, — женщина прижала разрыдавшуюся доченьку к себе. — Поплачь, поплачь, отпусти это прошлое… Оно ушло и больше не вернется, отпусти.
— А еще детки просили Деда Мороза… — речи Нади была едва понятна из-за рыданий. — Они просили сухарик… А еще — вернуть братика… Сестричку… А один, совсем маленький, умолял забрать его к маме.
Страшно было осознавать сказанное. Память могла проснуться от чего угодно, хотя с каждым днем становилось полегче. С каждым днем младшие осознавали, что Блокады больше нет, медленно-медленно, но осознавали. С каждым днем Надя принимала факт того, что хлеба достаточно, а завтрак — это норма, а не «богатство».
Фрау Кох вспоминала, как поразилась словам сыночка, показывавшего колбаску дочке: «Смотри! Сосиски! И, кажется, даже из мяса!»
Успокоив Наденьку, фрау Кох помогла ей умыться и дойти до праздничного стола, хотя дети все поняли, судя по тому, как переглянулись и обняли свою старшую с двух сторон. Дети, все трое, понимали друг друга, казалось, с полувзгляда, с полуслова, что удивляло и поражало взрослых людей.
— Все-таки страшно, муж, — призналась фрау Кох. — Ведь что угодно может напомнить…
— Хорошо, что сердце уже держит, — вздохнул герр Кох, обнимавший жену. — Плачут, но хоть не боятся так…
— Надеюсь, что все пройдет рано или поздно, — женщина откинулась на руку мужа. — Я вот думаю, может, нам еще детей завести? Глядишь, всем попроще будет…
— Коварно, — хмыкнул мужчина, обнимая любимую. — Интересная мысль.
Наступала ночь. Сказки о Рождественской ночи, Гриша и Маша, разумеется, прочитали, не особо в них и поверив, но, видимо, кто-то улыбчивый из избушки на куриных ногах, захотел сделать детям еще один подарок. И этой ночью к ним пришла мама Зина, рассказывая о том, как она гордится своими детьми, как рада, что они смогли преодолеть себя и улыбнуться новому миру.
Надя, Маша и Гриша улыбались той самой маме, что дарила им тепло, показав, что такое настоящая мама, настоящая семья, даже пусть за окном и падали бомбы, а хлеба было совсем чуть.
Этот сон принес радость, поэтому просыпались дети с улыбками на лицах. Блокада еще жила в их душах, и это надо было учитывать, но она уже отступала. Цепляясь промерзшими окровавленными пальцами за души, она отступала, потому что пришел новый год и не было тревог, очередей за хлебом и кипятком, не стояли замершими сосульками троллейбусы и не падали на землю обессиленные люди.
А утром вся семья встретилась у елочки, чтобы найти там с любовью приготовленные подарки. И вот тогда… Маша, с неверием, разглядывавшая сверток со своим именем, будто спрашивая: «это мне?». Гриша, просто шокированный этим событием. Многое понявшая Надя. Детство у младших было действительно страшное, просто жуткое, по мнению взрослых адекватных людей.
* * *
Младшие дети не знали, в какой день полностью пала Блокада, но новый сон сам показал им это. Очередной сон не привел маму Зину, он показал троим Ленинград. Им снились булочные, полные хлеба, счастливые лица и салютующий Ленинград. Надежда, обнимавшая Машу и Гришу, стояла на площади, полной людей, счастливых людей, радуясь вместе с ними. Город радовался отсутствию Блокады, унесшей множество людей, имена которых оставались в памяти потомков, будто записанные на огромной стене… Проснулись дети с мокрыми глазами, но… Блокады больше не было, они видели это сами, своими глазами видели искры салюта в небе…
И голос, родной голос Ленинградского радио звучал над ними всеми: «Говорит Ленинград! Внимание, товарищи!». Слегка отдалось тревогой в Машиной груди, но… Мужской голос уверенно и радостно говорил о том, что сегодня, двадцать седьмого января… Он говорил о том, что Блокады больше нет! Что Ленинград свободен! И люди встречали эти слова счастливыми криками.
Утро началось с дружного рева. Иначе это не называлось. Испугавшись за детей, фрау Кох вбежала в детскую, чтобы увидеть, как плачут младшие и Надя. Дети обнимались и плакали с улыбками на лице. Тут только женщина поняла, что плачут они от радости. Что-то приснилось ее детям, отчего они не могли и не хотели держать в себе чувства и эмоции.
— Мама! Мама! — воскликнула Надежда, повернув залитое слезами улыбающееся лицо к маме. — Блокады нет! Нет Блокады! Мы видели!
— Дети… — плачущих от радости людей стало больше. Кто-то очень добрый показал Наде, Гриша и Маше, как пала Блокада, как ожил их город, и фрау Кох очень хорошо поняла это. Именно это и нужно было, наверное, ее детям, чтобы почувствовать, что все прошло, все позади.
— Двадцать седьмое января сорок четвертого года, — произнес герр Кох. — В этот день пала Блокада, и Ленинград салютовал из более, чем трехсот орудий…
Мужчина вздохнул и тут фрау Кох увидела свертки в его руках. Три одинаковых свертка перекочевали к детям, сразу же принявшимся их вскрывать. Оберточная бумага трещала под нетерпеливыми пальцами и вот… На свет появились буханки хлеба. Бородинский душистых хлеб пах… миром. Он пах ярким солнцем и синим небом, из которого уже не посыплются бомбы, он пах покоем. Настоящий «довоенный», как его окрестила Надя, хлеб.
Это было чем-то совсем непредставимым — целая буханка хлеба! Настоящего, пахнущего, казалось, дымом и еще чем-то, таким близким, почти родным… Целая буханка! Надя, Маша и Гриша, прижимавшие к груди просто непредставимое богатство, отпускали