встревоженным взглядом, махнув рукой, сказал:
— Ладно, слухай.
* * *
Как померла Настасья, решил ее дом староста занять. Ну, посудили они с женой, поговорили — четверо сынов растет, а тута дом стоит пустой, да дом-от хороший, крепкий, просторный, надежный. Подворье доброе. Огород ухоженный. Чего добру-то пропадать? А старшому сыну уж скоро и жениться пора придет. Как там с новой властью все теперя будет, кто знает? А так у сына уж свой угол станет. Чай, не выгонят со своего-то дома?
Справедливости ради сказать надо, что все опустевшие дома опосля разверстки-то ихней — а таковых аж одиннадцать штук оказалось — раздали взрослым парням, что жениться собирались, молодым, значит, чтоб было им, куда жену-то привесть. Ну и девкам четверым, что в пору вошли, четыре дома тоже отошли — парней-то маловато было, не повыросли еще те, что после мора-то народились. И эти-то пришлыми, почитай, почти все были. А вот девки — те уже свои, опосля мора народившиеся. По совести, дома те сиротам бы оставить, коим они и принадлежать должны, али, в край, тем семьям, что сирот пригрели. Прежде-то так бы и сделали, а нынче слишком уж все зыбко да непонятно. А ну как власть-то новая поотбирает вовсе? Потому и раздали тем, кто сразу зайдет да жить станет.
А сыну старосты вот дома-то и не досталось. Раз — то, что возрастом еще не вышел, молод больно, а два — то, что жены себе еще не искал, с кем жить-то сразу станет? Обидно то Ивану Тимофеевичу сделалось — кому-то дома досталися, да готовые, да с запасами, с утварью да тряпками, а ему шиш? Ну как такое стерпеть можно? И ведь ажно четыре сына подрастают!
Вот как нашли Настасью, да схоронили, обговорил он это дело с женою, да и отправил Марусю к вечеру к Настасье, чтобы, значит, прибралась да Настькины вещи разбирать начала. Ну, Маруся пришла, начала посуду в шкафу перебирать, на стол выставлять, в стопочки складывать.
Стемнело быстро. Запалила она свечку, да дальше перебирает, по стопочкам раскладывает. И чудится вдруг ей, что за спиной у нее кто-то есть. Повернулась старостиха, а в двух шагах от нее Настасья стоит, Любаву за ручку держит, а у Любавы в руке кружка ее любимая, красненьким горохом покрашенная, водой полная, да так, что вода через край льется. На полу уж лужа натекла. Стоит Настасья, на Марусю смотрит, головой качает. Потом показала пальцем на стол, перевела его на шкаф, погрозила ей строго и исчезла.
Как увидала Маруся Настасью с дочкой, так в соляной столб превратилась. Стоит, глядит на них, дышать как, забыла. Тока глазами за пальцем Настасьиным водит. Настасья с дочкой уж растаяли давно, лишь лужи воды на полу опосля их остались, а она все стоит, шевельнуться не смеет.
Наконец, подогнулись у нее колени, и рухнула Маруся снопом на лавку. Как упала на нее, так и просидела, не сводя глаз с луж на полу, покуда муж за ней не пришел.
Зашел Иван Тимофеевич в горницу, видит — сидит жена на лавке возле стола, а на столе посуда стопками стоит неразобранная. Достала ее из шкафа, на стол выставила, а боле ее работы и не заметно было. Видать, весь вечер на лавке просидела, ленивица!
— Чего расселась? — оглядев несделанное, Иван Тимофеевич впал в дурное настроение. Захотелось взять глупую бабу да трясти ее, покуда душу не вытрясет. Ну это надо — цельный вечер просидеть сложа ручки! Ух!
— Сколько времени, а ты ничего и не сделала! Нашто только я тебя присылал? И дома дела не поделаны, и тута впустую просидела!
— Ванечка… Дак Настасья с Любавою приходили… — по впалым щекам Маруси рекой потекли слезы, словно кран кто открыл. — Пришли, встали вот туточки, и стоят, глядят, глаз не сводят… А опосля Настасья вот так пальцем погрозила, да велела ее все на место вернуть, да растаяла, — губы у Маруси дрожали — то ли от испуга, то ли от слез.
— Вот дура баба! Вот дура! Ну как они приходить сюда могли, коль одна пропала давно уж, а вторую сегодня в землю закопали мертвую! — староста разозлился уже не на шутку — могла бы и поумнее что придумать, чтобы лень свою оправдать! Небось уснула да проспала весь вечер, а теперь сказки сочиняет!
— Нет, Ванечка! Говорю же, приходили обе. У малой чашка, водой полная, текёт с нее аж через край. Текёт и текёт. А с Настасьи с самой вода лилася. Вона, до сих пор две лужи на полу стоят, скока налили, — Маруся указала дрожащей рукой на лужи, разлитые на полу.
— Вот дура! Как есть дура! — и вовсе разозлился староста. Обругав жену по-всячески, схватил в сердцах коромысло да погнал дурную бабу домой.
Дома он еще жене добавил — мыслимое ли дело: упустят они сейчас дом, а года через два-три ему землю покупать придется да сыну новый дом ставить, да обставлять его, утварь да посуду закупать, тряпки всевозможные… И так четыре раза — сынов-то четверо! А он-то не король! Тьфу, как его… царь! Ну уж нет! Коль есть возможность нынче сэкономить, так он того не упустит. Ну померла Настасья, и что? И не в доме померла, да и вообще… У каждого кто-никто помирал, и в доме лежали, и что? Дом теперя бросать?
Но для успокоения жены на следующий день взял Иван Тимофеевич святой воды, крест и пошел в дом к Настасье. Окропил святой водой все углы, крест на стол выставил на всякий случай, оглядел все и ушел.
К вечеру пригнал опять жену с дочерью дом готовить. Пока светло было, те вдвух ковырялись, посуду разбирали. Часть отставили, сложили — себе, значит, оставили, а часть поскидывали в помойные ведра — выбросить. С посудой разобрались, решили шкаф Настасьин перебрать. К тому времени уж вовсе стемнело.
Они свечку запалили, да вещи, из шкафа вытащенные, перебирать принялись. Тут и староста подошел. Ульянке, дочери его, очень уж кофточки Настасьины приглянулись, да шарф шелковый, что муж ей дарил. Ульянка примеряла кофточку за кофточкой, да перед зеркалом крутилась, как могла, со всех сторон себя оглядывая. Ясно, что толку с девки уж не будет — вовсе она в тряпках закопалась, чуть не каждую на себя натягивать принялась. А Маруся глядит на дочь, да улыбается. Нет, чтоб отругать непутевую, дак она ей и сама платья да кофты подкидывает,