– Помнишь, Мануэль, я спрашивал: не разучился ли ты плавить золото?
– И я ответил: эти навыки умрут вместе со мной. Ты спросил, я ответил, и мне казалось: я понимаю тебя. Но сейчас… Ты пугаешь меня, Филипп. Возвращаешь к былым заблуждениям. Золото? плавить? Когда я уже окончательно уверился, что Магистерия не существует…
– Магистерия не существует. Зато существует золото. Существую я. Ты. И индульгенции в твоей суме. Пойдем…
Спать в богадельне Вит ложился рано. Вот и сейчас после ужина отправился прямиком в келью. Зажег свечу. Спать при живом огне куда милее, а свечей здесь прорва, и все дармовые! Припомнил, ложась, забаву с Базильсоном-младшим… Памятуя исход драки с Якуном, букашка держалась настороже, так что дело изрядно затянулось. В конце концов Андре-медведь загнал Вита-букашку на высоченную сосну, а сам туда вскарабкаться не смог. Попытался стряхнуть, едва не вывернув сосну с корнем, – куда там! Букашка вцепилась в смолистое дерево всеми четырьмя зазубренными лапами. Приклеилась – не отдерешь. Народ смеялся, Базильсон-старший великодушно объявил «ничью»…
Стук в дверь кельи отвлек от приятных воспоминаний.
На пороге обнаружился мейстер Филипп. Серьезный, как никогда, без обычной улыбки. Или это пламя свечи делало его лицо более суровым, чем обычно? Резкие складки, черные тени…
За спиной Душегуба маячила фигура святого отца.
– Можно, Витольд?
– Да что вы, мейстер Филипп! Конечно…
Душегуб расположился на табурете, поближе к островку света вокруг свечи. Фратер Августин присел на ложе рядом с мальчишкой.
– Ну что, малыш? Как поживаешь?
– Лучше всех!
– Болячки не донимают?
– Не-а! Ни разу… Ох, я дурак! Мейстер Филипп, я вам… я за вас!..
Действительно, за играми-потехами забылось: уже, почитай, две недели ни разу не хватало! И Матильда… Глянешь на нее – прямо сердце радуется. Теперь ее за Лобаша отдавать – никак. Облезет Лобаш: на такой жениться! Перебьется. Лучше Вит сам на Матильде женится! Внезапная эта мысль обожгла изнутри сладостным жаром, но голос Душегуба (…рассветный перезвон колоколов в лазури…) вернул «жениха» на грешную землю.
– Погоди благодарить, Витольд. Рано. Если оставить дело как есть, болезнь со временем возобновится.
– Ага! – счел нужным ввернуть Вит. – Я понимаю!
– Ничего ты не понимаешь. Брось притворяться. Хотя скоро поймешь. Завтра мы проведем один… ритуал, который излечит вас обоих раз и навсегда.
«Выходит, он все-таки волшебник! Здорово!»
– Но перед этим тебе необходимо очиститься.
– Запросто! С утра сбегаю, искупаюсь – и буду чистым! Я вообще каждый день…
Молчавший до того монах глубоко вздохнул:
– Святая простота! Тебе не тело – душу очистить надо, сын мой. Хоть и грехи твои небось с маковое зернышко…
– Душу? А чем душу чистят?
– Исповедью. Я готов выслушать тебя. Но мейстер Филипп полагает, что исповеди недостаточно. Говорит: ты должен приобрести индульгенцию.
– Дульгецию? Я?!
Душа, нуждающаяся в очищении, ухнула в пятки. Она бы и дальше забилась, но дальше было некуда. Вит сразу припомнил, как фратер Августин вкручивал эту самую дульгецию дядьке Штефану. Но дядька Штефан – умный. Отказался. Не удалось монаху мельника на сковородку загнать.
Так нешто Вит дурнее?!
– Не, не надо мне дульгеции! – отчаянно замотал головой мальчишка. – Я лучше вам, святой отец… как на духу! Вы мне грехи отпустите, и ладно. А дульгецию себе оставьте. Зачем мне к чертям в пекло?! Не хочу я!
– Выслушай меня, малыш, – Душегуб говорил тихо, вкрадчиво (…бесстрастный свет луны сочится сквозь туман…); слова его вязали паутиной, крепко-накрепко. – Чтобы стать здоровым, сделаться настоящим Витольдом, тебе требуется испытание. Иначе навсегда останешься больным мальчиком. Ты уже большой, Витольд. Умеешь терпеть боль, страдания. Тебя ведь больно били сегодня?
Вит угрюмо набычился:
– Больно.
– Но ты же не плакал? не жаловался? Ты терпел. Даже улыбался потом.
– А что, без вашей дульгеции никак?
– Никак. Решайся! Мужчина ты или тряпка?! Вон святой отец выдержал – и ты выдержишь.
– Так у святого отца небось грехов-то – с комариный чих! Он же святой! Его черти на пуховых перинах медом кормили! – Вит вдруг нашел выход. – Да и денег у меня нету, дульгеции покупать!
– Ошибаешься. Фратер Августин не родился монахом. Его грехи против твоих много больше весили. А деньги найдутся, не тревожься. Я ведь твой опекун, Витольд. По закону. Вот и куплю у святого отца тебе индульгенцию.
Мейстер Филипп полез в кошель. Вынул свернутую в тонкую трубку грамоту. Развернул, показал цистерцианцу. Увидев подпись Жюстины, монах кивнул, уверясь в законности опекунства – подделывать подпись Душегуб не стал бы.
«Отвертишься у них, у хитрюг, – обреченно подумал Вит, следя за взрослыми. – Придется на сковородку… мамка карасей, помню, жарила!..»
– Ладно. Чего там! Однова живем… Давайте, святой отец, вашу дульгецию. Буду мучиться.
– Не торопись, сын мой. Успеешь еще. Ночь впереди долгая. Сначала исповедайся – глядишь, и мучиться особо не придется.
– Ага, не придется! А за мытаря убитого?!
– О чем ты, сын мой?
Мейстер Филипп поднялся с табурета.
– Кажется, я здесь лишний. У вас уже исповедь началась…
– …скажи, сын мой: вольно или невольно совершил ты сей грех?
Вообще-то исповедь следовало проводить иначе. Но слушает не исповедник, а Господь. Монах чувствовал: мальчику надо помочь. Иначе замкнется, станет казнить себя за то, в чем нет его вины, а о настоящих проступках и не вспомнит.
– Я… я не знаю…
– Желал ли ты смерти мытарю?
– Что вы, святой отец! Вырывался я… страшно мне было: они смеялись – бунтовщик! на кол!..
– Это невольный грех, сын мой. Он не столь тяжек. Раскаиваешься ли в содеянном?
– Ага, святой отец. Каюсь. Больше не буду.
Прозвучало фальшиво. Но монах сделал вид, что не заметил этого.
– Хорошо, сын мой. Рассказывай дальше.
– Я еще стражнику одному пальцы сломал. Тоже нечаянно… А раз мы с Пузатым Кристом дорогу веревкой перетянули. Это уже нарочно. Чтоб люди падали. Потом… яблоки у Адама Шлоссерга воровал. Часто. Плетень тетке Неле сломал. А еще…
Рассказывать, как хотел в разбойники податься? Ну его. Мало ли чего хотел! Не подался ведь… А что на Дне жил, вместе с ворами – так то они воры, а не Вит. Их пускай и жарят, когда срок придет.
– …это все, сын мой? Тебе не в чем больше каяться?
– Не-а, святой отец.
– Именем Господа нашего отпускаю тебе грехи твои, сын мой. Иди и не греши боле.
– Спасибо, святой отец! Так я теперь что, навроде младенчика?
– А сам как думаешь, младенчик?
Вит прислушался к себе. Зачем-то оглядел келью. По углам, где копилась тьма, прячась от свечного огонька, колыхались таинственные тени. Может, это и есть отпущенные на волю грехи? Тогда свечу точно гасить нельзя – еще вернутся, гады!..
– Вроде полегчало… Только не до конца.
– Вот для этого и нужна индульгенция. Дабы все, что осталось, в чем ты не сумел до конца раскаяться, своими страданьями искупить.
– На сковородке?
– Уверяю тебя, сын мой: нет там никаких сковородок. И чертей нет. Один ты там будешь.
– А кто ж меня тогда мучить станет?
– Ты сам.
– А… ну если сам, тогда ладно. Тогда я согласен.
– Ты действительно хочешь искупить грехи свои до конца?
Вит задумался. Это что же получается? Помучает он во сне сам себя, а проснется совсем без грехов? Праведником проснется? И можно сразу в рай? Ну, в рай ему, конечно, рано, но праведником стать – тоже неплохо. Да и мейстер Филипп говорит: без этого болячки вернутся.
– Хочу, святой отец.
– Хорошо, сын мой. Вот тебе индульгенция.
Из походной сумы монаха явился туго скрученный свиток, перевязанный шелковым шнурком. Качнулся ярко-красный сургуч печати.
– О плате не беспокойся. Ты слышал: твой законный опекун берет расходы на себя. Ложись спать; индульгенцию положи под подушку. А засыпая, думай о грехах и искупленье. Если муки покажутся тебе чрезмерными – только пожелай проснуться, и очнешься здесь, в келье. Тогда можешь передохнуть и попытаться еще раз. Стерпишь до конца – утром под подушкой найдешь горсть пепла. Значит, отныне чист ты пред Всевышним.
Вит очень серьезно кивнул. С опаской, готовый в любой миг отдернуть руку обратно, потянулся к индульгенции.
Словно гадюку взять собирался.
Эту ночь фратер Августин спал плохо. Нет, его не мучили кошмары: малыш, одолеваемый адскими муками. Очищенье – благодать Господня. Служитель церкви, продавая индульгенции, несет в мир добро, только добро и ничего, кроме добра. Также цистерцианец не кричал на удивительном языке, лишь похожем на человеческий, как это случалось с другими переводчиками. Просто долго ворочался, снедаемый дурными предчувствиями. Жгучая смесь ожидания, беспокойства, волнения – и беспричинный, неясный страх, бродящий в темных закоулках рассудка…