На сочувствие этой особы рассчитывать не приходилось. Вращая нетрезвым глазом, Михаил Константинович немедленно помешал дворецкому изображать памятник Вселенской Скорби:
– Ты… это… Сом Налимыч… Поди узнай, куда все подевались.
Дворецкий вздохнул.
– Слушаюсь. А только незачем узнавать, когда я и так знаю. – От огорчения Карп Карпович начисто утратил почтительность. – В кочегарке они. Мебель нашу в топках жгут, варвары.
– Да? А я тогда почему не с ними? Ты это… давай не стой. Давай-ка проводи меня…
Дворецкий всплеснул бы руками, не мешай ему шкатулка.
– Куда, ваше императорское высочество? Там, говорят, котлы вот-вот взорвутся! Хоть убивайте – сам не пойду и вас никуда не пущу! Бой идет еще, «Чухонец» потонул! Говорят, граф Лопухин убит! Коньячку лучше выпейте, ваше императорское высочество. Право слово, выпейте. Уснуть бы вам, да вот беда: спать придется на кушетке. Нет у вас теперь кровати – и вашему императорскому высочеству неудобство, и мне, старику, позор…
Карп Карпович сморгнул слезу. Разумеется, он ни единым словом не упомянул о том, что ему, как равно и камердинеру, отныне придется спать на полу, поскольку в каюте слуг «варвары» похозяйничали куда более решительно.
А кушетка коротка. Императорскому высочеству придется поджимать ноги. Дворецкий испытывал нестерпимый стыд.
Одно было хорошо: цесаревич внял совету. Выкушав напоследок еще рюмочку коньяка, заботливо налитую ему явившимся на зов дворецкого – вечно он не там, где надо! – бледно-зеленым камердинером с повязкой на лбу, он запротестовал было и замотал головой, но почти сразу уронил голову и начал валиться набок. Через минуту он уже спал на кушетке, заботливо накрытый пледом, и, наверное, видел во сне полыхающие в адском пламени топки позолоченные завитушки мебели стиля рококо, бьющие в огонь из брандспойтов толстые коньячные струи, а может быть, и графа Лопухина, горящего неохотно, с чадом и ядовитым – непременно ядовитым – дымом.
Поделом ему, картежному шулеру!
Никаких брандспойтов для коньяка на «Победославе», конечно же, не имелось. Отбивая горлышки бутылок, матросы сливали в ведра янтарную жидкость. Время от времени тот или иной облитый водой кочегар подкрадывался с ведром к самой заслонке, та по команде открывалась, и меткий швырок отправлял жидкое топливо в огненную преисподнюю. Кочегар отскакивал, громыхая ведром. В топке выло синее пламя. Никто не обращал внимания ни на сгоревшие брови, ни на волдыри.
Сгорала драгоценная коллекция. Огонь с одинаковой охотой пожирал «Мартель» сорокалетней выдержки и притворяющийся благородным напитком дешевый бренди с клопиным запахом. Огонь, как грубый пьяница, понимал лишь крепость напитка.
Жара и чад становились невыносимы. Даже теплолюбивый лейтенант Канчеялов страстно желал очутиться сейчас где-нибудь на льдине.
Один кочегар со звериным рычанием кинулся к коньячному ведру и, расплескивая содержимое, рискуя захлебнуться, принялся пить. Безумца били по голове, пинали под ребра и лишь с большим трудом оттащили от ведра за ноги. С трудом и не сразу прекратив избиение, Канчеялов приказал окатить болвана водой и вывести наверх проветриться.
Стоя на мостике, Пыхачев наблюдал за преследователями в бинокль.
– Отстают ведь? Отстают? – выдохнул неслышно возникший рядом Враницкий.
– Во всяком случае, до нас они уже не достреливают.
Как бы в подтверждение слов каперанга кабельтовых в трех за кормой «Победослава» вырос и рассыпался столб воды.
– Что у Канчеялова, Павел Васильевич?
– Дожигаем последнее топливо, Леонтий Порфирьевич. Ломаем переборки. Я приказал начинать жечь дрянной уголь. Все равно топить больше нечем.
– Хорошо. Еще что-нибудь?
– Вода в льялах поднялась на три дюйма. По-видимому, от попаданий расшатался корпус.
– Откачивать!
– Вручную?
– Разумеется. Вы еще спрашиваете! Всю энергию котлов – на вал.
– Слушаюсь.
Козырнув, Враницкий так и замер с ладонью у виска. То, что он увидел, так потрясло обычно немногословного и даже угрюмого старшего офицера, что он, забыв обо всем на свете, воскликнул:
– Леонтий Порфирьевич, да ведь они отворачивают! Отворачивают!
– Вижу, – коротко бросил Пыхачев.
И действительно: все четыре пирата показали борта, разворачиваясь на обратный курс. Над русским корветом прокатилось громовое «ура».
– Разрешите по крайней мере теперь сбавить ход, Леонтий Порфирьевич…
– Нет. Не сметь!
– Подшипник не выдержит, – напомнил Враницкий. – Или котлы взорвутся, или паропроводы лопнут. Позвольте уменьшить ход хотя бы до штатных четырнадцати узлов.
– До пятнадцати, – уступил Пыхачев.
Старший офицер со всех ног слетел по трапам вниз к Канчеялову. Тот воспринял распоряжение, поморщившись:
– Серединка на половинку, Павел Васильевич. Оно, конечно, хорошо, что противник уходит. А только взлететь на воздух мы все равно еще можем. Поверьте, очень не хочется. Моряку полагается погибать в чистом белье, а на мне что? Да разве можно здесь сохранить чистое? – Разгладив усы, лейтенант поморщился. – Ну вот видели, а? На каждом усе полфунта сажи, хоть трубочиста зови.
– Потерпите еще немного, прошу вас. – Никогда до сей минуты старший офицер не просил подчиненных. – Продержитесь хотя бы полчаса. Потом мы сменим курс и воспользуемся парусами. Кажется, ветер вновь свежеет. А уж когда спустимся южнее, сможем спокойно заняться ремонтом машин и выщелачиванием котлов. Угля не будет до самых Азор.
– И водки, – невесело усмехнулся Канчеялов. – Следовало бы выдать команде двойную порцию, а выдать нечего.
– Что-нибудь придумаем, – чуть заметно усмехнулся Враницкий. – Люди поработали отлично. Низкий поклон «Чухонцу», без него бы мы не вырвались. Спасибо и графу Лопухину, он всех нас спас, царствие ему небесное… – И Враницкий, вздохнув, перекрестился.
…В запертой и опечатанной Розеном каюте графа с дагерротипа в простой картонной рамке чуть насмешливо и загадочно улыбалось прекрасное женское лицо. Тому дерзостному, кто рискнул бы войти сюда, сорвав печать, могло показаться, что великой княжне Екатерине Константиновне нет никакого дела ни до некоего графа, угодившего в норманнский плен, ни до «Победослава», что с каждой минутой увеличивал отрыв от пиратской эскадры, уходя курсом вест-зюйд-вест в открытый океан.
Глава десятая,
в которой царские дети равно страдают, но каждый по-своему
Император Константин Александрович любил гулять в Нижнем парке Петергофа. Верхний сад он не жаловал еще в детстве за геометрическую правильность, чопорность и плоский ландшафт – и до сих пор не переменил к нему отношения. Однако затевать большую работу по переустройству паркового ансамбля император не хотел. При нем в Петербурге, да и в Москве тоже, вообще не велось ни строительства помпезных дворцов, ни разбивки новых парков. Он был доволен тем, что уже есть, и приказывал подновлять, не строя и не перестраивая.
В провинции – иное дело! Губернские города дивно похорошели за минувшие четверть века. Харьков, Казань и Царицын стало не узнать. Да что губернские! Уже не всякий уездный городок являл собою вид пыльного захолустья.
Столица должна сиять, кто спорит. Но хуже нет, когда за раззолоченным фасадом вдруг открывается картина унылой и неопрятной бедности, навеки застывшей в ленивоумном нежелании изменить хоть что-то… облупленные, наводящие своим видом гробовую тоску присутственные здания в центре городка, дощатые заборы, от которых благоухает отнюдь не одеколоном, замусоренные пустыри, заросли крапивы в человеческий рост и непременная обширная лужа посреди улицы с комфортно устроившейся в ней свиньей. Обыватели – под стать пейзажу.
Но случись нечто ужасное со столицей – что останется? Убожество обшарпанных домишек? Вонючие заборы? Крапива? Похрюкивающая от удовольствия свинья?
Худо, когда страна имеет одну голову. Маловато и двух.
В последние годы крупные ассигнования шли на Дальний Восток. Бурно разрастался Благовещенск. Градостроители ломали головы, пытаясь привести застройку владивостокских холмов к сколько-нибудь разумному виду. Архитектор Львов-Рычалов, лично руководивший строительством небывало величественного здания Хабаровского университета по собственному проекту, докладывал о скором окончании работ.
Сегодня Константин Александрович выбрал для пешей прогулки один из своих любимейших маршрутов: по Никольской аллее мимо Римских фонтанов и Шахматной горки до Александрии, а далее по Приморской аллее к Монплезиру. Как обычно, императора сопровождал старый денщик, имея на сгибе локтя шинель. Старик не доверял теплому июньскому дню.
Возле искалеченной Шахматной горки спорили двое – придворный архитектор Матвей Модестович Форелли, правнук навсегда осевшего в России славного итальянца, и знаменитый фонтанных дел мастер Сысой Рыбоедов. Диспут шел на повышенных тонах. Оба размахивали руками и чертежами, по всей видимости, уличая друг друга в отсутствии художественного вкуса и технической безграмотности, вместо того чтобы справедливо ругнуть великого князя Дмитрия Константиновича, изувечившего красоту ради призрачной целесообразности. Много ли электричества даст установленная им турбина? Хватит от силы на полдюжины лампочек.