– Скрывать не станешь? Похвально. Ну, говори. Хотя б про гетьмана вашего!
– Устым-то Якымыч? А що? Добрый гетьман, дило знае, вийско в руках дэржыть, бо и сам колышний жовнир…[12] уся спына канчуками поризана… а вояка гарный,[13] це усим видомо…
– Так он беглый, Кармалюка?
– По-вашему, паночку, по-москальски казаты, так биглый… алэ ж хто його пытав: чи хоче вин у вийско, чи ни? Узялы. А вин нияк не миг спокий маты,[14] колы Вкраина стогне…
– Хорошо. Хватит об этом! – Бестужев, словно бы равным сочтя мужика, прервал его мягко, без гнева. – А сам-то ты… как звать-величать?
– Панасом… Хоменкины мы.
– Что ж, Афанасий Фомич, славное имя. А верно ли донесли, что из сухиновских ты?
С подвохом спросил, словно бы не заметил шевронов. Ждал: отпираться станет мужик; не может ведь не знать, что изменников из Первой без проволочки рубают. И – ошибся. Кивнул пленный, словно бы и с гордостью даже.
– Точно так, паночку. Першой Мужыцькой Риегиного полку уряднык.
– Под Брацлавом был?
За последнюю соломинку ухватился Михаил Петрович. Миловать? Блажь! Вот сейчас скажет мужик: «Нет», – и груз с плеч, можно татарина звать. Но гайдамака усмехнулся только вопросу.
– Пид Брацлавом? А як же ж… поранэнный був двичи, та и нагороду одержав вид самого Сухинова, вид Ивана Иваныча…
Сунул руку за пазуху, вытянул нечто. Молнией ослепило Бестужева: крест! Ваньки, друга дорогого, крест нательный – в мужичьих руках. Ужель и впрямь награда? Иль – граблено?! Нет, – образумил себя. – Немыслимо. Мужик нательный крест не снимет; все пограбит, а против Бога не пойдет. Нельзя не поверить: награда!
– Что ж, солдат! – расчетливо-спокойно встал, подался вперед, впился глазами – с недоумением яростным. – Где ж присяга твоя, солдат? Где ж был, когда полковника убивали?
– Там и був, – просто ответил пленный. – Усэ бачив. Алэ сам нэ брав участи, хочь вирьте, хочь ни… И ще скажу: дуже жаль мени Иван Иваныча…
Мохнатые брови гайдамаки надломились, лицо стало детски незащищенным, словно на что-то никак решиться не мог… и – заговорил, как в омут с обрыва:
– Розумию, що спытаты маете, пане! Як то выйшло, що полковника вбылы та усиею брыгадою до гетьмана перэйшлы. Так?
– Продолжай… – бесстрастно поощрил Бестужев.
– Та зрозумийте, добродию: нэ трэба нам панив; ниякых нэ трэба, ни злых, ни добрых, ни гиркых, ни солодкых. Вид ляхив видбылыся, поля роздилылы… навищо ж сынив вам у рекруты здаваты? навищо ж фуражирны поставкы робыты? До горла вже дистала панська влада… уж нэ сирчайте, паночку…
– И все же, – уж не допрашивая, а словно размышляя, словно с равным советуясь, возразил Бестужев, – все же, Афанасий Фомич! ужель не ясно, что инсуррекция[15] ваша пуста? лишь кровью Новороссию помажет гетьман… как в Белой Церкви вышло…
Помолчал, чувствуя нарастающую ломоту в виске: скверный признак, не сорваться бы; интересен оказался разговор, против ожидания, хотя бы тем, что сей хам способность проявил к связной речи; да и не скрывает того, что на душе.
– И еще об одном спрошу, Афанасий Фомич: ладно, деревенщина темная, но вы! но вам подобные! Разве не толковал полковник Сухинов, что временны жертвы сии? до поры… известно ль вам, что не за свой интерес войско встало, но за вас же?
Дрогнуло лицо гайдамака; в тоне ли, во взгляде ли генерала безошибочным, вековым крестьянским чутьем уловил нечто сулящее надежду; синие глазки прищурились: торопливо примеривался мужичина, как верно ответить, на чем объехать смертушку. Однако, по всему видно, и себя ронять не желал; униженьем – смекал верно! – жизнь не выкупить, достоинство же и спасет, пожалуй.
– Важки пытання,[16] пане, дуже важки, алэ видповим,[17] як сам розумию. Що кров льется, то так, алэ ж на то и вийна… злобы дуже богато накопылося. Пид Брацлавом – чуялы? – ляхы узятых в полон на палю[18] садылы, доки мы з Иван Иванычем нэ пидийшлы; а Била Церква ж була вже писля Брацлава… Цэ вже, як бы мовыты, помста[19] панам.
Не утерпел, перебил. Однако мужик не стушевался, продолжал твердо, словно бы даже с некоей дерзостью в голосе.
– Воны – нас, мы – их, зараз вы – знову нас, потим гетьман повэрнеться, тай вам тим же боком видплатыть. Вийна! а що до воли, так, напрыклад:[20] навищо нам така воля, колы знову паны звирху? Ни, паночку ласкавый! Колы вжэ так, то нэ трэба ниякых панив, розумиете? Гетьман писля Билой Церквы брыгаду нашу тим до себе и пэрэзвав, що очи видкрыв циею думкою… А Иван Иваныча Перша Мужыцька усиею громадою молыла: пишлы разом з намы! бо поважалы мы його, дужэ вэлыке шанування[21] до нього малы… Сам видмовывся.[22]
При крепнущем свете утра, стекающем в комнату сквозь вчера вымытое стекло, видно стало, что хитроватые глазки гайдамака очень спокойны и даже – откуда? – исполнены некоего непонятного генералу достоинства.
– И остання думка моя: тому и гетьман зъявывся, що – хочь рубаты мэнэ накажыте! – ризни у нас стежки. Ризни! Дидусь мий у Колиивщини[23] брав участь, пры Зализняке ходыв, так вин аж до смертонькы розповидав, як генэралы москальськи поперше хлопа на пана пиднялы, а потим тих же хлопив ляхам зрадылы. Нэмае виры…
– Афанасий Фомич… А ну как разобьют нас… так придет же с севера царский генерал, опять вас покрепачит?
Нарочно употребил малоросское словечко; понимал: это вот «покрепачит» особо достанет мужика, проймет до самого нутра. Они ж как дети, дальше двух шагов не видят. Спросил, с интересом следя за лицом гайдамака. Но там – все та же тихая усмешка.
– А нэхай прыйде… зустринэмо. Краще, ниж вас, зустринэмо…
Умолк. Медленно пожевал серовато-бескровные губы, проглядывающие сквозь вислые полуседые усы. Опустил глаза, словно бы изучая огромные свои руки, потрескавшиеся от холода, заскорузлые, изборожденные вздувшимися узлами вен.
– Гарно зустринэмо.
Ясно стало: окончен допрос. Не о чем более спрашивать.
В комнате повисло нехорошее тяжеловатое молчание; мужик все так же не отрывал глаз от пола, генерал смотрел сквозь него, размышляя. Наконец решился. Подошел к двери, распахнул. Готовно сунулись двое: татарин и ординарец; ордынец чуть впереди, дрожит, словно застоявшаяся лошадь, ноздри вздернуты в крутом изломе, в руке – сабля.
Не глядя на гололобого, Бестужев распорядился:
– Прапорщик, распорядитесь сего пленного в целости доставить на окраину, к балкам, и отпустить, вреда не причиняя…
Словно бы объясняясь – перед кем? – пояснил:
– Помилован за чрезвычайно ценные сведения, важность для грядущей баталии представляющие…
Повернулся к вставшему, напряженно мнущему шапчонку мужику.
– Прощай, Афанасий Фомич. Хорошего от тебя не услышал, разумного тоже. За правду, однако, благодарю. В другой раз только не попадись.
Сказал – словно перечеркнул; не глядя уже, не видя истового поклона, поймал, сверху вниз взглянув, волчий зрак татарина. Подумал секундно: сколько их там еще? Махнул рукой.
– Хватит. Только вот… слышь, Махметка? – не здесь уж…
С утра началось. Конная партия гайдамаков, числом до восьми десятков, сквозь балки прошла к предместным оврагам и начала было сечь караулы; смельчаков отогнали кременчугцы беглой пальбою, татары пошли вдогон и порубили с дюжину да еще пяток стрелами добыли. Впрочем, Щепилло, хоть и послал вестового с рапортом, особого значения вражьему экзерсису не придал; черкнул в несколько строк, будто о пустяке.
Бестужев же, прочитав, вскинулся:
– Иные посты предупредили?
– Не могу знать, ваше превосходительство! – бледнея от тона генеральского, признался вестовой.
– Ладно! – Михаил Петрович уже зашнуровывал бурку. – Подпоручик, поднять конвой!
Все утро, почти до полудня, промотался по аванпостам. День выдался мерзкий, вроде позавчерашнего, разве что без ветра. Шинели солдатские потемнели от влаги, на глазах исходили паром, кисло пованивали. И себя тоже, хоть и говорится, что свое не чуешь, нюхом ощущал генерал. Морщился брезгливо, стараясь не думать о животном.[24] Разнося впрок взводных, внутренне бранил Щепиллу. Страха Мишель не ведает, всем известно, но осторожность-то забывать не след! Ясно ведь: не просто так щупали посты хамы! Теперь лишь, после беседы ночной, отчетливо выявилось Бестужеву, кто противустоит ему, таясь до времени в буераках, какая сила; а ведь всерьез не принимал: скопище и скопище… стадо. Ныне в голове крутилось твердо сказанное: «Зустринэмо». Вот оно, наистрашнейшее; и нельзя не одолеть, ибо – пока что все же скопище! Но ежели не устоять, ежели разжует Кармалюка Мишку Бестужева, тогда – армией сие скопище обернется…
Тревожные размышления оборвала внезапная пальба. На юге, у тракта за балками, где утром пробирались гайдамаки. Сперва одиночные выстрелы, затем – неожиданно! – залп и другой; истошный визг татарина донесся через полгорода.