Лев Вершинин
Первый год республики
Хроника неслучившейся кампании
Одессе – моему городу и России – моей стране, с абсолютной верой в то, что никакая ночь не приходит навсегда…
1816 год. В Российской империи возникает первое тайное общество дворян-конституционалистов – «Союз благоденствия».
1818 год. «Союз благоденствия» преобразован в «Союз спасения» – более мощную и многочисленную организацию, поставившую вопрос о необходимости вооруженного восстания.
1823–1824 годы. Формируются Северное и Южное общества, активно готовящиеся к армейской революции и утверждению конституционного строя.
1825 год.
Сентябрь. К Южному обществу присоединяется общество Соединенных Славян – организация младших офицеров полукрестьянского происхождения.
19 ноября. В Таганроге скоропостижно умирает император Александр I, завещав престол младшему брату Николаю с согласия второго по старшинству, Константина.
25 ноября. Петербург извещен о смерти императора. Не найдя поддержки у гвардии и Сената, Николай Павлович присягает Константину, наместнику Царства Польского.
6 декабря. Категорическое отречение Константина от престола. Начало междуцарствия.
14 декабря. Вооруженное восстание конституционалистов в Петербурге. Подавлено с помощью артиллерии.
Середина декабря. По доносам предателей и показаниям пленных северян начинаются аресты членов Южного общества.
31 декабря. Молодые офицеры – «соединенные славяне» – освобождают из-под ареста подполковника Сергея Муравьева-Апостола. Черниговский полк в селе Трилесы (Украина) выступает «за Константина и Конституцию».
1826 год.
1–2 января. Черниговский полк движется на Белую Церковь, надеясь соединиться с ахтырскими гусарами и конными артиллеристами, командиры которых состоят в Южном обществе.
3 января, раннее утро:
– Ахтырские гусары и конные артиллеристы присоединяются к восставшему полку у Ковалевки…
– Ахтырские гусары и конные артиллеристы, не поддержав черниговцев, наносят им поражение близ Ковалевки…
4 января:
– Пленные черниговцы доставлены в Белую Церковь.
– Армия конституционалистов занимает Белую Церковь.
Далее:
смотри учебники истории – ?
Коротко объяснюсь.
Очевидно заранее: так не было! – воскликнет некто, прочитав повесть; так не могло быть! – добавит другой. Согласимся: так не было. Все случилось иначе, и люди, мною оживленные, не таковы были, какими описаны.
Однако! отчего ж такое мненье, что и быть не могло? История не пишется в сослагательном наклонении, да; но и то верно, что каждый миг жизни, едва лишь миновав, уже История. Каждый шаг мог быть иным и – соответственно – влек бы иные последствия.
Поэтому отвергаю злословье придир; ведь есть же в тугом узле событий, и дел, и чаяний, и судеб людских нечто, воспрещающее, сказать с уверенностью: вот свершившееся; иначе же – никак!
Было. Не было. Могло ли быть? Кто ответит…
И еще. Есть в российской душе некое свойство, заставляющее ее терпеть даже и невыносимое. Но порой в не самый хмурый день накатится нечто неясное, и – взрыв! вспышка! с болью, с кровью на выдохе! уж не думая ни о следствиях, ни о смысле, ни даже и о жизни самой…
Тогда – вперед! В стенку лбом, лицом в грязь, давя, оскальзываясь, вновь вставая и вновь! – лишь бы не покориться… и уж не понять самому: зачем? для чего? а все та же мысль, и только она: не уступить!
И лишь после, когда совсем иссякнут силы, оглянешься! – а кругом пепелище, и вороний грай, и кровь стынет; тогда только, будто с похмелья проснувшись, спросишь себя: к чему?!
Но не будет ответа.
Впрочем, несообразность сия не одной лишь России свойственна…
Фельдъегерь спал, глядя на императора.
Плечи развернуты, руки по швам, каблуки сдвинуты, глаза выкачены – и в них абсолютная, ослепительно прозрачная пустота. Император понял это за миг до гневной вспышки, а сумев понять, осознал и то, что темные лосины – отнюдь не дань варшавской моде, а просто вычернены грязью по самый пояс.
И обмяк.
– Подпоручик!
Ни звука в ответ.
– Подпоручик!
То же: преданно сияющие пустые глаза. И ведь даже не покачнется, стервец…
– Эскадрон, марш!
Сморгнул, мгновенно подобрался, став ростом ниже, схватился за пояс, за рукоять сабли; тут же опомнился, щелкнул каблуками.
– От Его Императорского Высочества Цесаревича Константина Павловича Его Императорскому Величеству в собственные руки!
Выхватил из ташки засургученный пакет. Протянул.
Замер, теперь уже пошатываясь.
Николай Павлович, не стерпев, выхватил депешу излишне резко. Вскрыл. Цифирь… Обернувшись, передал Бенкендорфу. Уже и того хватило, что в левом верхнем углу означен алый осьмиконечный крест; так с Костькой уговорено: ежели вести добрые, чтоб не мучиться ожиданием, крест православный, ежели худые – папский, о двух перекладинах. Доныне истинных крестов не бывало.
– Давно ль из Варшавы, подпоручик?
– Отбыл утром пятого дня, Ваше Величество! Услышанному не поверилось. Ведь это ж быстрей обычной почты фельдъегерской! – да еще и коней меняя где попадется, и тракты минуя, чтоб разъездам польским в лапы не угодить, да, верно, и без роздыху вовсе… чудо!
– Как же сумел свершить такое, поручик?
– Скакал, Ваше Величество! Император усмехнулся.
– И что ж, быстро скакал?
– Не знаю. Ваше Величество! Понятное дело, где уж тут знать…
– А что в Варшаве?
– Не могу знать, Ваше Величество… однако из города был выпущен открыто, по предъявлении пропуска от Его Императорского Высочества!
Еще хотелось расспрашивать, но – усовестился. Спросил с непривычной мягкостью:
– Отдохнуть не желаешь, поручик?
– Никак нет, Ваше Величество.
– Тогда ступай, братец. Проводят тебя… – и едва успел отшатнуться: фельдъегерь, вздохнув освобожденно, устремился прямо на государя, лицом вниз; глухо, словно тряпичная кукла, ударился об пол и захрапел. По паркету из разбитого носа потекла тонкая алая струйка.
Николай Павлович обернулся.
– Быстро! Поднять, отнести в кордегардию (сам на себя досадовал: зачем не удержал?)… или нет, здесь устройте. Имя выяснить и доложить!
Спящего, всего уж – от волос до шеи – измазанного юшкой и все же улыбающегося блаженно, подняли; бережно унесли.
Император вернулся к столу. Отодвинул лишнее, оставив лишь чашку крепчайшего кофию; никогда не баловался, но вот! – пристрастился в последнее время, уж и не может без турского зелья.
Что же в Варшаве? – сие не давало покоя, но знал: менее получаса цифирный кабинет не провозится; Александр Христофорыч, точности ради, ввел двойную проверку расшифровки. Позже, чем следует, не придет… В который раз поблагодарил Господа, что даровал ему в труднейшие времена Бенкендорфа. Прочие – шаркуны либо бездари, хоть и преданные без лести; а которые с умом и честью, так те подозрительны излишней близостью с карбонариями квасными, хоть и не уличить потатчиков…
Вчера лишь отлегло немного от сердца: пришли вести из Руссы; успокоились поселяне. Уплатил за то отставкою и опалой графа Аракчеева; впрочем, послал графу перед убытием в именье табакерку с бриллиантовым вензелем. Русса, Русса… хоть этою занозою меньше; ныне главное – Польша и Юг. Особо – Юг! И то счастие, что в Петербурге не вышла затея искариотская.
Не вышла! – себя не сдержав, ударил кулаком по столу; фарфор звякнул, кофий плеснулся, замочив депешу рязанского губернатора. Отчетливо, словно наяву, привиделось ненавистное лицо Пестеля; «Одно лишь отречение спасет вас, гражданин Романов!» – так и сказал, мерзавец. А что, полковник? – не встать тебе с Голодая,[1] не замутить воду; и не я судил вас, не я! гражданин Романов простил враги своя, как подобает христианину; император же миловать не смел. А судил Сенат; по вашему же мнению, нет власти высшей в Империи…
Взяв замоченную депешу, перечел, держа на весу.
Отрадно! вот и в Рязани волнения попритихли; равно и в Калуге; а под Москвою еще в мае… и на Волге так и не занялось, хотя боялся, боялся. И то сказать: покоя не знал, рассылал посулы для зачтенья на миру; попы перед мужиками юродствовали, угомоняли именем Господа.
Уговорили! Злодеи же южные, к чести их, пропагаторов по губерниям не послали. Впрочем, откуда у Иуд честь?! – побоялись, всего и делов, повторенья Пугачевщины; рассудили: поднимется чернь, так первыми их же папенькам в именьях гореть…
В дверь кашлянули.
– Государь?..
– Александр Христофорович? Прошу, прошу…
На длинноватом розовом лице Бенкендорфа – торжество, депешу несет, будто знамя при Фер-Шампенуазе. И глаза хитрые-хитрые, редкостно лукавые, непозволительно веселые.