Шрифт, станок достали, но дальше дело не пошло. Почти месяц простояли и станок и шрифт у студента на квартире, на Плющихе. Работу студент отводил то под одним, то под другим предлогом. Он явно трусил. Подыскали другую квартиру, на Таганке, сняли на последние деньги. Но и там неудача. Под квартирой оказался пустой танцевальный зал; когда печатают, такой гром идет по всему дому, что только дурак не спросит: что за машина стучит? Пришлось приостановить и здесь.
Но объявление войны делает совершенно невозможным дальнейший простой. Теперь комитет обязан откликаться на события во весь голос подпольного, большевистского слова.
Поэтому Бауман только что распорядился упаковать типографию и перевезти на квартиру к нему, на Красносельскую. Конечно, неконспиративно, потому что типография должна быть изолирована от всего мира, а его, Баумана, на полчаса нельзя оторвать от сношений с людьми-на заводах, на фабриках, в университете. Оторвать от той, совершенно незаметной, казалось бы, организационной работы (ведь только разговор, только несколько слов зачастую), на которой, однако, возрастает сила партии, а стало быть-сила революции.
Организационная работа. Невидная, кропотливая- от человека к человеку, от кружка к кружку; на единицы как будто счет, и счет на скупые слова. Но когда от каждого слова зреет мысль, и растут гнев и готовность к удару, и каждый, с кем он, Бауман, видится, кому он передает свои мысли и свой гнев и радость предстоящего боя, передает дальше, другому — и мысль, и гнев, и радость, — и другой — третьему, дальше, дальше, все большим и большим широким кругам, незаметное на явках становится грозным в жизни, шепот вырастает в клич.
Бросить это? Нет! Он это умеет, у него слова доходят, потому что ему не надо их придумывать: он всегда от себя говорит. И знает твердо-твердо, как может знать только человек, работавший с Лениным, со «Стариком», настоящий искровец, большевик, — что говорит он правду.
Это сознание дает силу. Кто говорит с таким сознанием, тому нельзя не поверить. Ему, Бауману, конечно, даже смешно было бы и думать в чем-нибудь сравнивать себя с Лениным. Но ленинская правда, ленинская мысль, ленинские любовь и гнев и у него есть, и потому даже около него, Баумана, вовсе нет равнодушных: или любят, или ненавидят, как Григорий Васильевич, как Густылев.
Они вставляют палки в колеса. Ни денег, ни квартир, ни связей. Ничего. Тем хуже для них, тем позорней для них. Настанет время — их имена будут на черной доске человечества.
Пока типографию приходится брать к себе на квартиру: больше некуда. Нельзя допустить, чтобы она не работала. Риск провала огромен, само собой разумеется. Но если другого выхода нет… Ведь опять нанять особую квартиру — не на что: финансы прикончились,
Придется еще усугубить осторожность, чтобы не привести шпика. И за границу дать знать, чтобы в этот адрес никак не направляли приезжих. Словом, принять меры…
Глава VII
ЗАСЕДАНИЕ О ВОЙНЕ
Седьмого февраля распубликован был манифест, предоставлявший в порядке особой, "высочайшей милости" политически неблагонадежным, состоящим под гласным надзором полиции (то есть, попросту говоря, без суда загнанным в разные гиблые уголки империи), возможность заслужить забвение прошлых своих вин добровольным вступлением в ряды действующей на Дальнем Востоке армии. Царь предлагал революционерам мир "на патриотической почве". Об этом беседы шли в кружках. И споры. Кое-где споры эти так обострились (а постарались обострить их меньшевики), что пришлось вопрос поставить на очередном заседании комитета.
Состоялось оно не на квартире Фохта (Фохт так и остался совершенно непримирим), а в мастерской известного художника, и раньше помогавшего деньгами и помещением. Мастерская была просторная, светлая, стены все увешаны картинами.
Заседание вел Грач. Сначала слушали сообщения с мест. В общем, они были радостны: народу в организациях прибавляется; множатся стачки. Правда, из Твери, с Морозовской ситценабивной фабрики, приехавший товарищ рассказывал невеселое-о том, как проиграна была стачка. То же случилось на Тверском машиностроительном. Но, в общем, революционное движение шло на подъем.
— Плохо подготовились тверяки, наверно. Стачка — она вся на выдержке: купца на крик не возьмешь.
— Нельзя сказать, чтоб не подготовлено, — оправдывался тверяк. — И я прямо скажу: можно б еще дальше держаться. Да меньшевики сбили: пора кончать, истощаем, на будущее ничего не останется.
— Научили! — вставил Козуба. — Жить так и надо, чтоб на завтра не оставлять, тогда на всю жизнь хватит.
Тверяк продолжал:
— Ну народ, известно, поголодал — уговорить не столь трудно, кончать-то всего легче.
Козуба собрал лоб в складки:
— Меньшевикам шагу нельзя уступать. Опровергать нужно.
— Опровергнешь! — безнадежно махнул рукой морозовец. — Меньшевики начетчики.
Густылев ухмыльнулся, довольный.
— С ним сцепишься… По рабочему здравому смыслу кажется вполне очевидно, к стенке прижмешь, а он тебя, как хорек вонючий, таким книжным словом жиганет… что сразу мне крыть нечем. Бес его знает, верно говорит или нет, ежели я книжки той не читал. Ну рот и заткнет. Что ты, дескать, понимаешь, неученый! А я, говорит, видишь ты… как это по-ученому?.. диа… диа…
— Диа-лек-тик, — подсказал поучительно Густылев.
Бауман улыбнулся:
— А ты ему скажи по-ленински: диалектика вовсе не в том, чтобы просовывать хвост, где голова не лезет.
Все рассмеялись дружно, кроме Густылева. На сегодняшнем заседании комитета он был, из меньшевиков, один. Это стало общим правилом с того времени, как большинство в комитете, хоть и небольшое — в два голоса всего, — перешло к ленинцам. Меньшевики посылали на заседания только одного кого-нибудь из своих, для того, чтобы быть в курсе событий. Сами они уже не работали. Ходили слухи, что они образовали свой особый, секретный комитет и организационную работу ведут отдельно.
— Нам книжники и не нужны, — хмурясь, сказал Козуба. — Нам такие нужны, которые дела делают. Верно, Грач?
— Верно в том смысле, — кивнул Грач, — что нам не нужны люди, у которых книги, теория от дела оторвать. А самая книга-теория, наука, — конечно нужна: без теории и практики нет. Учиться надо; вот и Козуба учится. Помнишь, Козуба, как перед первой стачкой почесывался? Сейчас небось не чешешься.
Ласковыми стали серые строгие глаза Козубы:
— Твоя работа, Грач. Твой выученик. Ну и, конечно, как ты говоришь: жизнь учит.
— В том все и дело, — кивнул Бауман. — В том все и дело, что жизнь учит. А учить она может только в нашем, только в ленинском духе, потому что правда жизни только в нашем, только в ленинском ученье. И учит жизнь и будет учить в действии.