И из дома эмира Бухарского приходил архитектор с опасениями, что балки не выдержат нагрузки от стольких гостей. Да и канализация тоже.
Так бросать надо было комиссариатские заботы и ехать передворять куда-то пулемётный полк.
С этим же студентом и поехали в Народный дом.
Действительно, и пулемёты стояли полукругом, и патрули, солдаты опасались нападения. Не доверяли, проверяли, докладывали – с трудом пропустили комиссара внутрь.
А что делалось внутри! Знавал Народный дом переполнения на больших празднествах, особенно в Пасхальную ночь, когда там служили всенародную утреню, – но не бывало такой густоты на лестницах, в проходах, галереях, да всюду одни солдаты, без винтовок (где-то скинув их у стен), без подобия организации, – и следа петроградской радости не было на их лицах. Кто шапку снял – постриженные, немытые, негородские, нетёсанные. Гудел, гудел огромный перетревоженный улей, и трудно было вообразить, где ж такое множество размешалось тут ночью, лёжа.
Пешехонов, народник до последней косточки, ещё раньше, чем искать начальство, заговаривал с самими солдатами: как они понимают, как их полку быть. Сам народ и должен знать себе добро.
Но хотя наружность его была самая простецкая, только что не в шинели, – отвечали ему недоброжелательно, резко и как барину:
– Усе дворцы позаймаем!
– Да мы как со своими пулемётами пойдём – всех вас расчистим!
Пешехонов почти леденел. И правда ведь: в полку пулемётов триста штук, и все на ходу! И если эта лавина двинется по Петрограду искать себе помещения…
Но узнал от солдат, что при полку ещё есть и офицеры, новоизбранные. Выбранный есть и полковой командир, капитан. Стали его искать.
Все офицеры, облечённые солдатским доверием, оказались, по сути, под арестом: им отведена была единственная маленькая комната, они набивали её битком, а дверь этой комнаты солдаты не позволяли затворять даже и ночью, опасаясь от офицеров какого-нибудь подвоха.
Офицеры были изнеможены своим положением: взрыв ораниенбаумского бунта, пощадившего их головы, но с бессмысленным решением, потащившим и их – идти в Петроград. И здесь они не имели никакого влияния, их не пускали к телефону, они только правили службу караулов. И их капитан ничего не мог решить, а посоветовал только – идти в полковой комитет.
Толкались, искали – нашли комитет. В комнате сидело за столом человек пятнадцать солдат и один прапорщик и возбуждённо толковали. Никакого внимания они не обратили на вошедших. Такой полновластный на всей Петербургской стороне, стоял народник Пешехонов близ двери и своим непритязательным голосом несколько раз пытался вмешаться – но ни паузы не было, куда вставить речь, и не слушали его. Тут нашёлся студент и сильно крикнул:
– Да вы что? Да вы знаете – кто с вами говорит? Ведь это – товарищ Пешехонов!
Произвело впечатление!
– А-а! – закричали, повскакали. – Товарищ Пешехонов?! Ура! Ура! Качать его!
И чуть не начали качать, хотя, понимал Пешехонов, его фамилию они слышали первый раз.
Зато теперь он мог говорить, и слушали его.
Он стал им объяснять, какие трудности с отведенными обоими домами. А просторней – и тем более найти нельзя. Что самое будет лучшее, если полк воротится в свои казармы в Ораниенбаум. Перестали и слушать, закричали:
– Для других есть – а для нас нет?
– Значит, другие в Питере будут проклажаться – а мы в Ораниенбауме сиди?
– А вы – дворец нам отведите!
– Зимний дворец давайте!
Пешехонов стал объяснять, что дворцами он не распоряжается, что в Зимнем было бы им ещё и хуже, там уборные и вовсе не приспособлены. А на Петербургской стороне никаких других больших помещений нет.
В один голос твердили:
– Не может быть!
А глаза горели – больно хотелось им во дворце хоть денёк пожить, посмотреть, каково это живут.
Хорошо, Пешехонов предложил им назначить квартирьеров, и сейчас с ним вместе ехать осматривать Петербургскую сторону, убедиться, что таких больших домов нет.
Согласились поехать, но только завтра. Сейчас надо было им о чём-то другом дотолковаться, да видно хотелось и здесь ещё побыть.
Ладно. Ещё раз с опаской и сочувствием оглядывая все эти кучки, столпления и вереницы обескураженных, потерянных, храбрящихся солдат, Пешехонов со студентом вышли сквозь пулемётные посты и уехали.
В комиссариате была всё та же толкучка и забота, но через час послышался шум особенный, крики. Часовые пытались задержать, а кто-то прорывался. Пешехонов поспешил навстречу. То были грозные две дюжины солдат, частью растерявших оружие, частью вооружённых, а во главе их – как тот недавно рыжий безумный гимназист, такой же безумный студент, маленького роста, с отвагой человека, решившегося брать Бастилию, и солдаты с доверием плотились к нему, и даже нескольких его вооружённых было достаточно, чтобы здесь всё разметать. А студент требовал вооружить остальных.
А сегодня утром комиссариатское оружие наверху как раз ещё пополнилось гранатами и бомбами, и всё это в свалке лежало на балконе.
Но как было объясняться с целой толпой? Они кричали в двадцать глоток, требовали оружия – и сейчас могли начать подымать комиссариатских на штыки, потасовка свободных граждан.
Пешехонов предложил, чтобы для переговоров студент и трое солдат зашли сюда, за перегородку, преграждавшую вход.
Сначала ни за что не хотели отделяться. Потом вошли, все солдаты вооружённые. Но – ни шагу дальше! Тут, в густоте публики, у входа, предстояло и объясняться.
Пешехонов боялся этого безумного студента, и хотел ослабить его напряжение, разговаривать поласковей. Он стал мягко объяснять, что комиссариат не этим занимается, что вооружаться может только признанная милиция, – и отечески положил студенту руку на плечо.
Но студент дёрнулся, как от электричества, откинулся и истошно завопил:
– Товарищи! Ко мне! Хотят арестовать!
И металлически грозно защёлкали взводы ружей, взводы револьверов – и дюжина дул была сразу направлена в голову Пешехонова – тут рядом и через перегородку.
И довольно было выпалить только одному.
Пешехонов потерялся и замолк.
Но тут выступил сбоку товарищ Шах, рассудительный помощник комиссара, начальник отдела публикаций. У него был такой вкрадчиво-убеждающий мягкий голос, он сразу ослабил напряжение, заставил к себе повернуться. Он говорил, что и комиссариат и пришедшие делают единое общее великое революционное дело – и зачем же им ссориться?
Стволы стали опускаться, руки ослабевать.
А Пешехонов стал пятиться, пятиться и больше не пытался объясниться.
Он только через несколько минут вполне понял, какую опасность пережил.
А если б они ломились дальше и нашли бомбы? Пожалуй и комиссариат бы разнесло и всю публику.
Но товарищ Шах убедил неистового студента поискать оружия в другом месте.
На женских сельскохозяйственных курсах княгини Голицыной курсистки ещё позавчера стали шумно обсуждать: продолжать ли занятия или прервать их и кинуться в события. Разумеется, не спрашивали мнения профессоров, ни даже директора курсов, всеми любимого профессора Прянишникова, а только друг друга. И множественные и самые громкие голоса были: прервать и кинуться!
И – кинулись.
Ксенья Томчак колебалась. Она охотно и продолжала бы занятия, она любила их и успевала по всем предметам отлично. Но не имела строгости поднять голос против большинства.
Да и что ж, кинуться так кинуться! – в этом было своё веселье, а московской жизни у неё и оставался всего кусочек 4-го курса да 5-й – и утопиться в кубанской степи навсегда. И так со вторника высыпали они со своих курсов, разнеслись стайками по Москве и носились то в солнечном морозце, то в косовато-ветренном снежке. Сперва свои, потом соединялись и иначе, со знакомыми курсистками Герье и Медицинского, то потом со студентами, а в какой-то час – даже со старшими гимназистами, где-то разокравшими оружейный склад и всем курсисткам предлагавшими пистолеты – вооружиться на случай контрреволюции. (Но ни одна не взяла, а только смеялись).
На улицах незнакомые люди даже обнимались, как самые близкие. Все были опьянены этим небывалым праздником. Только поспевать, с думских ступенек выкрикивали что-то ораторы, не доносимое в глубину толпы, но всеми принимаемое одобрительно. Там, врезаясь в густоту, дефилировали целые батальоны со знамёнами и под музыку. Валили по мостовым одни люди – без трамваев, без извозчиков, без карет, без ломовиков, – и заполняли улицы, так что пройти нельзя. Такие толпы, говорят, не собирались ни на коронационные торжества, ни на похороны Муромцева. В центре города нет такой улицы, где не чернело бы море. Может быть пол-Москвы, а то миллион, – целый день идут, стоят, смотрят, машут, кричат «ура». (Первое движение появилось – грузовые сани, подрабатывали, и кому надо было спешить – садились и в шубках дорогих, свесив ножки). С постов городовые исчезли всюду – а появились студенты-«милиционеры» с повязками (и даже скауты со своими посохами), – и весело брались разбирать толпу: «Сознательные граждане! Не накопляйтесь тут, вы мешаете движению!»