Знал воевода и вои знали, что, коли не догонит враг, скоро падут их боевые кони — не прокормиться им в осенней чаще. Только не случилось того. На пятый день встал Свенов Бурка в жиже болотной и ни шагу — ни слово, ни плеть не слушает. Понял воевода и спешился, прощенья у коня попросил: нет пути далее, впереди лишь трясина одна. Не сбылась, видать, примета добрая — отвернулся от них Святовит, махнул безнадежно десницей.
Сказал тогда Свен воям:
— Край тута, друже. Некуда далее. Не помог нам Авось, не вывела нас Кривая, не вывезла Нелегкая. Тута — край. Остается нам…
— Брань принять! — облегченно-радостно выдохнул Лютя и поднял сжатый кулак.
— Брань принять, друже, — согласно кивнул Свен и повторил его жест.
Остальные молча подняли кулаки.
Десять всадников встречали их на поляне. Под хмурым небом и дождем мелким холодным стояли — не прятались. На головах шлемы стальные, на плечах плащи-накидки бурые, а под ними металл доспехов светится. Щитов не видать, но у седел луки в чехлах, мечи, топоры двуострые. А кони-то гладкие да сытые, будто и не гнали ворога много дней по лесам, по долaм. А вон тот, на коне белом с пятнами серыми, — то ли дружинник старшoй, то ли князь. Уж не сам ли Рутич встречает?
Вздохнул Стрибог, и ветер метнул в лицо крупу водяную, с дымком перемешанную. Оно и понятно: вон в стороне и кони стоят расседланные, и полог натянут, и костерок горит. Ждут княжьи вои на месте ворога: верно знают, что не уйти ему сквозь болота.
Смотрит на чужих воев дружина Свенова: делать-то что?
Поднял меч воевода и клинок ко лбу приложил. Но не приняли приветствия вороги, а засмеялись только: не признаем-де за рoвню, за татей считаем!
Сказал тогда Свен, как клеймо приложил:
— Пешими биться будем!
Встала дружина строем привычным, щитами прикрылась, копьями ощетинилась — коль верхами налетят, не одного поколоть успеем, а мечи заголить недолго.
Усмехнулся чужой князь и шепнул что-то. Четверо дружинников его спешились, луки подняли, стрелы поставили.
Вжих! — схватился Итул за древко оперенное, что из горла торчит, да разжалась рука…
Сомкнула строй дружина и вперед двинулась.
Вжих-х! — споткнулся Милан: две стрелы из ноги торчат — бедро и колено пробиты.
Хорошо учены стрелки вражьи: все разом в одного целят, поди-ка прикройся! Еще и сдвинуть щиты не успели, а уж Адунь на землю валится: и его достали!
— Как курей бьют, Свен! Пробежаться бы — недалече тут!
— Се — дело. Может, и достанем кого. Разом давай!
Метнули копья вои, взревели и на врага кинулись…
— Назовись-ка и ты, враже!
— А Рутичем кличут! Слыхал ли? — Снял шлем князь, волосы рыжие по плечам рассыпал. — Ну проси живота, воевода: может, и смилуюсь!
Стоят спина к спине Свен и Лютя, тяжко дышат: щитами прикрылись, мечи выставили.
Живота просить?!
Выругался воевода длинно и страшно: чуть ли не всех богов помянул! И щит свой швырнул княжьей лошади под ноги.
— Ну-у-у, — растопырил усы, улыбается враг. — Язык-то попридержи, старый! А то его те и укоротить можно. Пойдешь ли в дружину… меньшим? И мордатый твой? Иль биться желаете?
Словно каменья ворочая — раздельно и внятно — выговорил Свен и мечом погрозил:
— Меньши́м — не пойду. И он не пойдет.
Кивнул Лютя согласно и тоже щит сбросил — бейте, мол, гады!
Объехал князь Рутич вокруг них раз, объехал два… Соплю из ноздри выбил, бороду рыжую почесал:
— Се — любо мне. На своих-то дотянете, иль посвежей лошадок дать?
— Ух, ты-ы! — Николай опустился на полусгнивший ствол поваленного дерева.
— Ты чего, Коля?
— Погоди, Вар… Давай посидим, помолчим.
Перед ними простиралась слабо всхолмленная равнина: лес, лес, лес. Кое-где проплешины полян, а вон там, наверное, речка. Голубое небо, какой-то ненормально прозрачный воздух. Осень: лесное море желтое, красное, местами почти оранжевое с темно-зелеными пятнами зарослей хвойных пород — и так до самого горизонта.
Николай сидел, смотрел и дышал минут пятнадцать. Потом заговорил:
— Тебе, наверное, все равно, ты-то всякого насмотрелся. А меня вот проняло.
— Шибко красиво?
— Наверное, но дело не в этом. Примерно так со мной было много лет назад, когда я с какого-то склона смотрел на долину реки Юдомы. Правда, тогда я сознавал, что это лишь подобие, имитация, похожесть. А здесь, кажется, прямо «в яблочко»!
— А что такое?
— Расскажу. Есть очень сильное чувство или ощущение, которое возникает у меня при виде определенного пейзажа. Красота тут ни при чем — мне, собственно, нравятся любые ландшафты, кроме антропогенных. В чем же дело? Объяснение нашлось в писаниях Льва Гумилева, хотя, допускаю, что может быть и другое.
— Читал, читал, как же!
— Значит, ты помнишь, что, по его версии, субъектом истории является этнос — некая совокупность людей, объединенных сознанием «МЫ» и тесно связанная с кормящим ее ландшафтом. Родные пейзажи впечатываются чуть ли не в генетическую память и передаются из поколения в поколение даже после того, как от них останутся «рожки да ножки».
— Хочешь сказать, что вот эта картинка чего-то там у тебя замкнула?
— Ну… Я же фантазирую, придумываю объяснения, сочиняю гипотезы. С моим родным русским этносом дело темное, но мне кажется, что вот это оно и есть — изначально родное. Аж дух захватывает!
— Значит, я не ошибся, Коля: и ландшафт для тебя почти родной, и артефакт молчит, как в твоем мире, — чувствуешь себя глухим, слепым и к тому же лишенным осязания и обоняния.
— Что ж, ситуация дает шанс разобраться, и его упускать нельзя. Только… Тебе, наверное, тяжело и неприятно опять быть просто… Быть простым человеком? Может быть, я один, а?
— Не говори глупостей, пойдем вместе. И, Коля, я тебя умоляю: только не расслабляйся, не раскисай! Этот пейзаж может быть похож на что угодно, но это — чужой мир. Если твое подсознание опознало ландшафт как родной, это совсем не значит, что мы в Киевской Руси.
— Ты это брось, Вар! Во-первых, я считаю, что родиной моего этноса является центральная часть Восточно-Европейской равнины, а в Поднепровье жил другой, хоть и родственный, этнос, который давно рассосался. Во-вторых, я помню, что в прошлое собственного мира никоим образом попасть нельзя — так не бывает! И наконец, в-третьих: неужели ты думаешь, что я, даже в пьяном бреду, могу предположить существование рая на земле? Хоть в прошлом, хоть в будущем? Ад — это пожалуйста, это — сколько угодно, но рай…