Пахом задумался. Было видно, как тяжёлые мысли пытались пробиться сквозь толстый череп и шевелили густые и жёсткие волосы под форменным картузом.
— Да, дело говоришь ты, родственничек. Боюсь толко я пришибить кого по ночному-то делу!
— А ты не бойся, леворюция всё спишет, полиции-то нет. А ента милиция ихняя, и смех, и грех. Нет, нарваться можно, но так. А ты им говори, мол, что самооборона была. Сейчас Керенский объявил, что суды будут не такими, как раньше, а справедливыми. Судья и два присяжных, один от солдат, другой от рабочих, не сумлевайся, оправдает. Керенский нашего брата не раз оправдывал. На Ленских приисках народ взбунтовался противу хозяина, а он их защищать поехал. И что ты думаешь? Доказал, при всём честном народе, что хозяин наживался на них, деньги не платил да обманывал. Судья и оправдал их всех, а хозяина шахты заставил штраф выплачивать. Наш человек, за народ!
Ну, да ладно! — Перебил он сам себя, — То не нашего ума дело, а вот с дубинкой тебе, конечно, сложно придётся от бандюганов отбиваться, надо тебе пистоль найти, то понадёжнее будет. Выстрелишь вверх, и гопотня сама в разные стороны разбежится.
— Да, твоя правда, сродственник, пистоль в самый раз будет, да только он дорогой, пятнадцать рублёв стоит. Серебром, не бумажками.
— Ничё, ради такого дела, найду тебе, Пахом, самый настоящий револьвер, не сумлевайся! — Выпятил тощую грудь извозчик, — Много тут по вечерам лихого люда шатается, а то матросик, бывало, какой подкатит, да пистолет сбывает, али кортик. Они там, в своём Кронштадте, не чураются сейчас ничем. Сказано, что они эти, как их… антихристы, во!
— Да не антихристы, Господь с тобой, свояк, — откликнулся на эти слова Пахом. — А говоришь, что читать умеешь, грамотный. Анархисты это! Ходют по улицам, да орут: — Анархия — мать порядка! Какая она мать? Шельма подзаборная, да рвань перекатная. Но супротив штыков особо не повозражаешь.
— Твоя правда! Они на своих кораблях офицериков постреливают, грабят через день, а потому и оружие приносят. Глядишь, и присмотрю тебе чего за пару рубликов. Ну как, осилишь?
— Так для такого дела чего ж не осилить. А то и подойду к Марфе Ивановне. Она женщина боязливая, да нервная, но деньги есть. Скажу, что охрану в лучшем виде сделаю, токмо денежек сначала надо для охраны, значится, чтобы оружия прикупить.
— Во-во, дело говоришь, свояк. Вот и начни с нее, а я присмотрю пока. Бывало, едешь, тут выстрелы, ба-бах, ты в сторону. Лошадь придержишь, а потом в тот проулок, где выстрелы были, глянешь: а там либо труп холодный, либо оружие валяется. Страшно всё, прости Господи. Одно слово — Леворюция! Всё можно! А, кстати, тут давеча господина министра сбили лошадью, — внезапно вспомнил он сегодняшний случай.
— Это ж какого, свояк?
— Так Керенского и сбили! Министра этой, слово-то больно блудное, да заковыристое. А! Вспомнил! Юс-ти-ции, — по слогам, проговорил он. — Сбили, значится, а он выжил. Живучий оказался, так то ж он и за народ! Вот Бог его и защитил! Сил, значится, выжить дал. А я в ту пору мимо проезжал, так меня запрягли до дому его отвезти. Я со всем желанием и важеством домчал их. Весь перемотанный, министр-то, но живой. Под рученьки его в дом отправили, да рубль мне дали за лихость и аккуратность, а обратно уже без оного мчал и ещё рубль заработал. Повезло!
— Да, величину ты вёз!
— А то! Целого министра, не абы кого!
— Так чего ж тебе за труды червонец не дали?
— Ну, вот так! Забыли, наверное.
— Да…
Помолчали.
— Ладно, поехал я, — засобирался извозчик. Дворник подхватился с насиженного табурета, стоящего возле печки, протянул руку, широкую и мозолистую, с грязью, въевшейся в кожу навсегда.
— Бывай, Никанор!
— Бывай, Пахом!
***
Павел Дыбенко, бывший матрос Балтийского флота, списанный и отправленный в пехоту за пьянство и антивоенную агитацию, только заслышав о Приказе № 1 и Февральской революции, дезертировал в тот же день и стал пробиваться в Петроград.
Он чувствовал всей своей мятежной разбойничьей душой, что его место там. Анархист по сути, но большевик по факту, и даже член партии РСДРП — он стремился изо всех сил в столицу. Дорога не казалась особо тяжёлой: где-то на поезде, где-то на перекладных, обманывая и воруя продукты и деньги, с крепко зажатой в руке винтовкой, он в начале марта тысяча девятьсот семнадцатого года уже бодро шагал по улицам Петрограда.
Путь его лежал в особняк балерины Кшесинской, где организовали свою резиденцию большевики. Возле красивого, необычной формы здания сновали моряки, рабочие, непонятного вида гражданские с хмурыми лицами. На входе в дом стоял караул, состоящий из матросов с разных кораблей. У одного из них на бескозырке виднелась надпись: «Африка», у другого — «Новик». Матроса, с «Африкой», Дыбенко знал — это был его старый дружок по пивным и кабакам, Григорий Адамчук.
— Гришка! Ты шо-ли!
— А, Павлуха! — узнал его кореш. — Какими судьбами?
— Тропами, братец, да непростыми, а тайными, — решил напустить тумана Дыбенко. — Как услышал о революции, так сразу и рванул сюда. А то, думаю, не успею всех буржуазных гнид изловить да офицерьё пострелять. Ух, как я их штыком хочу попотчевать, шоб они там трепыхались, да ножками сучили.
— Да, крепко тебя, братец, они помяли. Но ничего! Мы за тебя отомстили, да и у тебя тоже будет не один шанс для этого. Мы на «Африке», знаешь, как их убивали? Старлея нашего, Ивкова, живым спустили под лёд. Ух, как он кричал, как кричал! «За что, братцы!» А мы его штыками, и за борт, побарахтался чуток в ледяной воде, да и утонул. А нечего, гнида, на нас кричать, да на гауптвахту сажать.
Так мы ещё добрые! Адмирала Вирена, что был военным губернатором Кронштадта, прилюдно расстреляли на Якорной площади. Тело, слышь, в овраг скинули, да еще и родственников отгоняли, чтобы, сталбыть, не хоронили его неделю. Так и валялся там, на поживу воронам. А в Гельсингфорсе, я слышал, кувалдами забивали. А ежели кто сопротивляться посмел, того по-всякому, кто во что горазд, убивали. И жгли, и стреляли, сталбыть, и штыками кололи. А потом все едино за борт сбрасывали. Всех монархистов закололи! Всех, кто супротив Временного правительства был!
— Да, Гришка, порезвились вы тут на славу, пора и мне в руки штык брать.
— Так он у тебя и так с собой! — и Гришка кивнул на винтовку, которая торчала у Дыбенко за спиной.
— А то ж! Чегой-то я с фронта с пустыми руками приеду. Я же не сельский дурачок. Мы ещё постучимся прикладами в ворота дворцов ихних да особняков. Это они буржуазную революцию замутили, а мы свою, мужицкую, замутим. Бойтесь, сволочи! Наш лозунг — «Грабь награбленное», зальётесь своей кровушкой по всей земле, эксплуататоры, — разошёлся Дыбенко, гневно потрясая крепким кулаком и плюясь во все стороны слюной от переизбытка ненависти.
— Эк, ты их! Твоя правда, Павлуха. Заходи в особняк. Лучше всего сразу к Луначарскому обратись, или к Антонову-Овсеенко, они тебя к делу приставят. К нужному делу, где ты справишься…
— Спасибо, братец! Ну, бывай тогда!
— Бывай, Павлуха!
***
Ксения Никитишна, дочь профессора геологии, была замужем за врачом Фёдором Корнауховым. Революционные события ожидались ею как светоч свободы, как избавление от гнёта и сосредоточение всего светлого и разумного, что виделось ей в розовых снах. Социализм был в моде! Им грезили и курсистки, и студенты, и многие из преподавателей университетов и институтов.
Февральские события не застали её врасплох. Наоборот, она давно уже ожидала их, с восторгом встретив «Манифест об отречении царя от престола» и создание Временного правительства.
Взахлёб она рассказывала об этом своим сокурсницам по Смольному, в ответ слыша то же радостное щебетание. Однако дикий революционный восторг вскоре несколько поблек под грузом новых обстоятельств. Сначала с улиц города ушли жандармы, за которыми началась форменная охота, а вслед за ними не стало и городовых. Исчезли с перекрёстков околоточные, не видно было филлеров, спешащих на встречу со своими «клиентами», и даже наблюдать обычного полицейского теперь не было никакой возможности, а уж, тем более, обратиться к нему за помощью.