class="p1">— Французы?
— Иностранцы. Черный — русский или поляк. Акцент у него славянский… Второй — постарше, крепкий такой, суровый. Думаю, швед или голландец.
— Кто — третий?
— Женщина. Молодая, в халате…
— В халате?!
— Ну да! Азиатка. Кожа желтая, глазки-щелочки…
…первые подозреваемые в деле Галуа — троица «странно одетых», как сказано в полицейском протоколе, иностранцев. Не то русские, не то поляки, не то вообще японцы…
— Очень интересно… Привезли Эвариста, дождались тебя и уехали, не попрощавшись? Больше ты их не видел?
— Нет.
— Описать эту троицу сможешь?
— Я могу их нарисовать. Я умею! Я с друзей портреты рисовал. Карандашом. И с брата…
Парень замолчал, надолго припав к кружке с сидром.
— Карандаш у меня с собой, — сухо бросил он, когда успокоился. — Нужна бумага…
— Мсье Бюжо! У вас не найдется…
Через минуту Альфред уже склонился над тонким листом картона, уверенно чиркая карандашом. Время от времени он застывал, восстанавливая в памяти образы иностранцев — и вновь принимался за работу.
Рядом с дочкой, страданья свои забывая,
Удалившись от ратных трудов на покой,
Он сидит, колыбель с близнецами качая
Загорелой, простреленной в битвах рукой…
Мерсье с надрывом затянул «Старого сержанта». Это означало, что ветеран пришел в наилучшее расположение духа. Папаша Бюжо млел за стойкой, открыв рот от удовольствия. В этой жизни папаша обожал две вещи: «Крит» и пение инвалида. Для тех несчастных, кто хоть раз попытался заткнуть Мерсье рот, вход в кабачок был заказан.
— Вот… который в черном…
С листа на Огюста глядел крайне неприятный господин. Узкое лицо, нос-клюв, рот надменно сжат. Щеки запали, как от голода. Темные окуляры — словно выжженные палачом дыры. Кладбищенский ворон…
Кажется, Альфред перестарался. Неприязнь к черному вестнику превратила портрет в злой шарж. Это мешало Огюсту сообразить: где же он видел ворона раньше?
— Он все время был в окулярах?
— Один раз снял. Ненадолго.
— Нарисуй его без них, ладно? Мне нужны глаза…
— Я попробую…
Юноша вновь занялся портретом.
Деревенская сень обласкала солдата.
Но порой, выбив трубку свою о порог,
Говорит он: «Родиться еще маловато.
Смерть хорошую, дети, пусть подарит вам бог!»
Последнюю строку Мерсье, наклонившись вперед, проорал северянину в ухо. Тот даже не поморщился. Так терпят выходки друзей детства или собратьев по оружию. Шевельнулись губы: «Смерть хорошую, дети, пусть подарит вам Бог…»
Подпевать вслух франт не решился.
— Готово. Кажется, получилось.
Рядом с первым на картоне появился второй набросок. Окуляры исчезли. Да и с неприязнью Альфред справился. Ворон стал куда симпатичнее. Даже появился какой‑то намек на улыбку.
«…Русский или поляк…»
Огюст сбросил ворону десяток-другой лет. Заменил в воображении шляпу на кивер, нарядил в офицерский мундир; представил, как этот человек смеется, подбоченясь… Сомнений не осталось: на рисунке был изображен постаревший Казимир Волмонтович, любовник баронессы Вальдек-Эрмоли! Его лицо Огюст видел на портрете в особняке Де Клер; и еще раз — в зеркале, в безумном ночном видении, закончившемся ударом казачьей пики.
Выходит, кузен Бриджит до сих пор жив?
— Ты знаешь его?
— Ты — отличный художник, Альфред! — Шевалье ушел от прямого ответа, не желая втягивать Галуа-младшего в странную и наверняка опасную историю. — Это уже зацепка. Рисуй остальных! Мне нужны все трое.
Что же слышит он вдруг? Бьют вдали барабаны!
Там идет батальон! К сердцу хлынула кровь…
Проступает на лбу шрам багряный от раны,
Старый конь боевой шпоры чувствует вновь!
В голове мел осенний вихрь, закручивая воронкой листья: бурые, желтые, багряные, цвета запекшейся крови… Листья выстраивались в пугающие цепочки-последовательности. На каждом — имя, дата, событие, место. Смерть невинного математика. Похороны на кладбище Монпарнас. Небритый герр Бейтс — д‑дверь! Эминент. Баронесса. Воскресший кузен скачет к Альфреду — сообщить о трагедии с братом. Спутники кузена дежурят в больнице…
— Вот, посмотри.
«…выписал себе из Японии любовницу! Говорят, чудовищно хороша собой…»
Может, и впрямь японка — кто их разберет? Узкие, внимательные глаза; тонкий нос, упрямый подбородок… Не красавица. Но и не «чудовище». Желтизна кожи передана легкой штриховкой…
— Знакома?
— Нет. Никогда не видел.
Остался третий.
Тень императора встала!
В ногу, ребята! Раз! Два!
Грудью подайся!
Не хнычь, равняйся!..
Раз! Два! Раз! Два!
Сегодня Мерсье был в голосе. «Старое знамя», «Старый сержант»; теперь — «Старый капрал». Что дальше? «Старый пень»? Глотка у инвалида луженая, может долго горланить. Интересно, сколько выдержат франт с морячком?
…Нет, неинтересно. Сейчас Огюста волновало совсем другое. Спасибо за совет, Бриджит! Поговори, значит, с зеркалом — полегчает. Да уж, полегчало! Еще пара таких «бесед» — и можно смело заказывать в Биссетр палату с решетками. Железные птицы, пляски демонов, Оракул с его завиральными биографиями…
«А ведь я больше не сохну по ней! Да, я не прочь увидеться, расспросить Бриджит о ее подозрительном кузене; возможно, даже заняться любовью — если она не станет возражать. Но изливать душу, как на исповеди… все время быть рядом, делиться сокровенным… Гляди‑ка — отпустило! Не обманула вдова…»
Так, может, и в словах Оракула крылось больше смысла, чем он решил поначалу? «Зеркальное безумие» имело свою систему. Если понять ее…
— Я закончил.
Высокий лоб ученого. Волосы зачесаны назад, но своевольничают — назло гребню все время норовят взвиться упрямой волной. Волевой подбородок; строгий, внимательный взгляд… Судя по рисунку, третьему — за пятьдесят. Огюст уже знал, как будет выглядеть этот человек в семьдесят. Тогда он, если верить Оракулу, станет премьер-министром Дании.
Они смотрели друг на друга: живой Огюст Шевалье — и картонный…
— …полковник Эрстед! — гаркнули над ухом. — Юнкер, слышишь? Клянусь удачей пьяниц, это ваш бравый полковник! Стрелял, как бог! — промаха не давал…
Мимо столика шел моряк — как выяснилось, молодой, бородатый, с трубкой в зубах. На руках он легко, словно куклу, нес безногого Мерсье, направляясь в сторону клозета. С высоты «насеста» инвалид узрел рисунок — и забыл о нужде.
— На месте стой! Разрешите присесть ветерану?
— С радостью!
— Опускай, дружище! Окапываюсь здесь. Грудью подайся!.. не хнычь, равняйся…
Моряк с неожиданной для его комплекции деликатностью усадил Мерсье на свободный табурет. Альфред напрягся, сдвинул брови, но промолчал. Раз Огюст пригласил калеку за стол, да еще «с радостью» — значит, так надо.
— Вы встречались с этим человеком?
— Ха! — возликовал Мерсье. Про войну он мог говорить часами. — Как вот сейчас с тобой, парень. В тринадцатом? Точно, в тринадцатом. В октябре, под Шенфельдом… И летом, близ Радницы. Герой! — лейтенантика-сопляка