— Но… я даже не знаю, где он.
— В Московье. И будет там, как сказал его отец, до пятнадцатого августа. А мне нужно, чтобы он был здесь не позднее третьего.
— Я попробую…
— Вот и хорошо. А к Цыганкову тоже зайди, как время выберешь.
* * *
07 июля 2084 года, пятница
Селенград
Оля сидела слева от сложной конструкции, по въевшейся привычке еще называемой больничной койкой, и рассматривала Цыганкова.
Он переменился и стал ужасен. Провалившиеся глаза и одутловатые, желтой бледности щеки. Правда, выбритые. Олю час продержали в приемнике, наверное, за это время медсестра привела его в порядок.
Позвоночник у него был перебит очень высоко, Цыганков мог шевелить только одной рукой. Теоретически мог, потому что именно с рабочей стороны у него была сломана ключица. Оля смотрела на это крупное, мгновенно расплывшееся тело и думала, что совсем его не жалеет. Ни капельки.
— Я знаю, что это ты исправила Моравлину распределение, — без предисловий начал Цыганков.
— Ну и что?
— А Фильке я сказал, что в этот вечер Службой было зафиксировано изменение Поля, наверное, как раз по этому случаю. Он мне поверил. Я до сих пор ему не врал. Так, недоговаривал.
Оля молчала.
— Изначально там было, что Моравлин распределен в Московье, Птицын в Ольжичи, а Гетманов — на пятый комбинат. Это Филька всех поменял местами.
— Зачем?
— Он ненавидит Илюху. Сам от себя это скрывает. И вообще, дар, как ни крути, отпечаток накладывает. Если человек родился антикорректором, он может даже никогда не пользоваться своим даром, может даже обойтись без инициации, такие случаи известны, — но он все равно психически будет антикорректором. Энергетическим вампиром. Антикорректор любит только себя. Остальных — имеет. А кого не получается поиметь, ненавидит. А тут — вдвойне. Филька мечтал поиметь и тебя, и Илюху. Илюха сам не дался и тебя не дал. Ну, ты понимаешь, это не в буквальном смысле, Фильке нужно, чтоб перед ним прогибались, хотя тебя бы он имел в прямом смысле.
Цыганков замолчал, закрыл глаза. По вискам поползли крупные капли пота. Оля не торопила его. Ей было все равно, что он скажет.
— Илюха не виноват, что я из окна сиганул. Я же точно знаю, что он меня не блокировал. Он не мог, он перед этим в минус выложился. Да и потом, это ж чувствуется, когда тебя блокируют. Илюху Поле подставило, не иначе, но я точно знаю, что он ни при чем.
— Это уже неважно.
— Важно! — крикнул Цыганков. — Важно! Потому что…
Он зашелся надсадным кашлем. Оля налила воды из графина в чашку. Удивилась: чашка не пластмассовая, как обычно бывает в больницах, а фарфоровая. Подсунула ладонь под затылок Цыганкову, приподнимая голову, поднесла чашку к его губам:
— Пей, сейчас пройдет.
И тут он разрыдался. Это было не жалкое зрелище — ужасное. Веки набрякли, нос распух и покраснел, слезы катились по одутловатому лицу, Цыганков кричал что-то бессвязное, обвиняя Олю в том, что она испортила ему жизнь, и зачем она вообще родилась, и Моравлин тоже испортил… На шум пришла пожилая медсестра, Цыганков страшно на нее заорал, требуя, чтоб его оставили в покое. Оля хотела уйти, но Цыганков взвыл:
— Останься! Ну я прошу тебя, останься хоть ты!
Оля нерешительно присела на стул. Цыганков уже успокаивался, хлюпал носом, глотая сопли. Оля, чувствуя всю нереальность происходящего, салфеткой вытерла ему лицо.
— Почему ты, почему всегда ты? — спрашивал Цыганков пустоту. — Ну почему не какая-нибудь дрянь, которую я мог бы ненавидеть? Ну почему именно ты? Почему так? За что я наказан?! Ну за что?! Почему я никогда никому не нужен?! За что мне это наказание? Ну что я такого сделал, за что меня Поле антикорректором сделало?!
Цыганкову всегда хотелось, чтоб его отец им гордился. А отцу было наплевать. Когда шпанистому подростку выпал шанс попасть в крутейший спортклуб и заняться рукопашным боем, он даже не размышлял. Мечтал: вот стану чемпионом, отец меня признает.
Чемпионом он так и не стал. Бойцом был сильнейшим, причем всегда. Но чего-то ему не хватало, что и делает человека чемпионом. Не зря же японцы и китайцы в своих школах и монастырях столько внимания душе уделяли. Зато в клубе Цыганков услышал про Службу.
— Знаешь, я понял, что это — мое. Не в смысле, что должно быть моим. Я понял, что без этого мне просто жить не стоит. Там все было так, как я думал, что должно быть правильно.
Он поступил в Академию. После подготовительных курсов. На первом курсе у него выявили способности блокатора, и его пригласили в Службу. Казалось, сбылась самая заветная мечта.
— Это было самое счастливое время. Я был на своем месте, я был нужен, — рассказывал Цыганков. — Тогда еще не знали, что человек может родиться с несоответствующей своему дару психологией. У меня всегда шиза на этой почве была. Я ж мог строить нормальные отношения с людьми, влюбился, помню, на первом курсе, причем так, что о себе вообще позабыл. Когда Танька залетела, думал перевестись на вечернее, чтоб можно было бабки заработать. Мечтал, что родится у меня сын или дочка, и я-то уж точно не буду таким, как мой папаша. Буду пылинки сдувать, воспитывать, всему научу, чтоб мой ребенок человеком вырос, а не отребьем…
Перед глазами был замечательный пример. Моравлин с самого первого дня стал для Цыганкова кумиром. Настолько правильных людей Цыганков просто не встречал. Причем Моравлин был не занудой, а нормальным парнем. Только вот грязь к нему не липла. Цыганков все время старался быть рядом, всегда ориентировался на его мнение. Думал, что нашел человека, с которым возможна настоящая мужская дружба. Но Моравлин в друзьях не нуждался. Совсем.
— А потом у меня сорвало крышу.
Цыганкова отправили на полигон для сублимации. Там-то это и произошло — инициация, сделавшая его антикорректором второй ступени и закрывшая ему дорогу в Службу.
— Поле каждый видит по-своему. Набор символов, понятных твоему сознанию. Илюха как-то говорил, что для него Поле — коридор квадратного сечения, где стены из серого тумана. Туман состоит из потоков. Он находит нужный поток и делает то, что от него требуется. У меня не так. Я видел не потоки, а людей. И в Поле эти люди делали то, что я хотел. Я трахал их совершенно остервенело, что женщин, что мужчин, что детей, и оставался безнаказанным, а они не могли сопротивляться. Такое возбуждение ненормальное от этой беспомощности, от слез на их глазах, что теряешь рассудок. Ты — бог, а они — твое имущество без права голоса. Для тебя нет ни закона, ни морали, ничего. Тебе можно все, им — только выполнять твои желания. Только потом я узнал, что люди от этого помирают. Оказывается, я высасывал их энергию. А остановиться почти невозможно, потому что в жизни такого кайфа ни от чего больше не поймаешь…