Остановив на мне взгляд по завершении своего длительного монолога, Петье, как он, наверное, и полагал, увидел там выражение упрямства. Бывший заведующий по воспитательной работе знал меня слишком хорошо, чтобы поверить, что его пламенная речь выбьет из моей головы то, что там засело.
— Давайте сразу перейдем к тому, что будет, если я откажусь, — предложил я.
— Тебе это все уже хорошо знакомо, — пожал плечами профессор.
— Я выдержал так долго — выдержу и еще полгода.
— А дальше что? Куда ты пойдешь? — пожал плечами Петье. — Никто не ждет тебя в разрушенной Европе, мой юный друг. Ты должен уплатить свою дань, чтобы стать частью нашего общества. И не тебе выбирать, какой будет эта дань.
— Пусть муниципалитет выберет мне профессию, — пожал плечами я.
— Ты будешь определен в силовой блок, Сандерс. Это решено.
— Ну и пусть, — обреченно махнул рукой я. — Я отмотаю свои пять лет, где мне скажут. Но мне выдадут униформу, страховой полис и социальный пакет, а люди будут уважительно оборачиваться мне вслед. Это не то же самое, что отправиться в гребаный «Юнайтед Секьюрити и что там дальше».
— Ты сейчас говоришь как бессовестный, циничный обыватель, Алекс. Не такую личность мы тут воспитывали, — осуждающе понурил взгляд профессор.
— А какую? — усмехнулся я едко, сознавая, что, по сути, мне уже терять особо нечего. — Вы здесь создали все условия, чтобы выращивать как раз такую породу. Тотальный контроль и страх никогда еще не развивал в людях ничего, кроме подлости, трусости и лицемерия. Вспомните довоенную Россию.
— Довольно уже мы с тобой здесь наговорили, Алекс.
— Это точно.
— Измени свое решение сейчас, иначе остаток твоей учебы здесь не принесет тебе большой радости, а в итоге, помяни мое слово, ты все равно не уйдешь от предначертанной тебе судьбы.
— Я сам кузнец своей судьбы.
— Эх, юность, — снисходительно покачал головой Петье. — Максимализм. Что ты когда сковал, Алекс?
Я угрюмо поджал губы.
— Мы вернемся к этой беседе, — пообещал директор. — Скоро.
25 июня 2079 г., воскресенье. 747-ой день.
— Итак…
Кито прокашлялся и многие ученики в аудитории вздрогнули. Я не принадлежал к их числу. После того, что мне пришлось пережить на протяжении последних месяцев, меня трудно было прошибить. И все же внутренне я был напряжен. Пружина внутри меня напрягалась все сильнее по мере того, как время моего выпуска приближалось. Последние дни в интернате были особенно тяжелы и мучительны — как завершающие метры на длинной дистанции, когда последние силы уже покинули тебя и кажется, что ты вот-вот упадешь. Я уже практически утратил человеческий облик и разучился говорить человеческим языком. Искусственные рефлексы, насажденные интернатовскими правилами, послабление которых я едва-едва начал чувствовать в конце летних каникул, теперь засели во мне так прочно, что я уже и не помнил, каково это — жить без них.
Петье сдержал свое слово — он превратил мою жизнь в кошмар. Я не просто лишился своих созвонов и встреч с Джен, не просто получил назад свой нанокоммуникатор и окончательно уступил должность старосты Ральфу. Я лишился самой жизни в нормальном понимании этого слова. Двадцать два из последних ста сорока дней я провел в «карцере». В основном это были короткие сроки по два-три дня, выписанные за откровенно не тянущие на такое наказание нарушения. Но «пассивная обучающая нагрузка», навешанная на меня во сне против моей воли, была так велика, что отголоски навеянных снов бродили во мне целый день, подменяя мои собственные мысли. Я ненавидел это. Находясь в «карцере», я до последнего силился не спать, ходил из угла в угол, бил себя по щекам, не пил подаваемую мне воду и не ел еду — но сон сморял меня неумолимо, проникая в темницу, видимо, вместе с воздухом из системы кондиционирования.
Когда я в очередной раз вылез из «зубрильной ямы», то уже не мог вернуться к нормальному ритму жизни. Меня начала мучить бессонница — усыпляющие вещества нарушили мои биоритмы, и организм разучился спать самостоятельно. У меня уже не оставалось сил, чтобы продолжить свои тренировки по боксу на прежнем уровне, и я начал терять форму, чувствуя себя морально изможденным.
Спасительную соломинку мне протянул Шон. Парень, уже давно всерьез увлекшийся легкой атлетикой, заразил меня своей страстью — и большую часть своего свободного времени я занимался тем, что бегал вокруг озера, наслаждаясь свежим ветерком, хлещущим в лицо, и солнечным светом. С каждым следующий днем я наращивал дистанцию, испытывал свои силы, загонял себя, как лошадь — бежал и бежал, пока проклятущие мысли, насажденные в чужих снах, не выветривались из моей головы. И это работало. Месяц спустя Шон, несмотря на свой многолетний опыт, уже и не пытался соперничать со мной по выносливости.
А 20-го мая в Блумфонтейне я пробежал марафонскую дистанцию. Один из всего нашего интерната, повергнув в изумление мистера Закли, который клялся, что настоящего марафонца нужно тренировать много лет, я преодолел сорок два километра с результатом, лучшим, чем все остальные тринадцать участников забега, ненамного уступающим олимпийскому рекорду — и на финише улыбался, чувствуя себя лучше, чем когда-либо за последние месяцы. Я не чувствовал себя в тот момент Димитрисом Войцеховским. Но и Алексом Сандерсом, как хотелось бы ублюдку Петье, я не был. Я был всего лишь порывом ветра, шумом кроссовок, ритмично стучащих по асфальту. Всем и никем. И в моей голове не было ни единой мысли — ни своей, ни чужой.
В середине июня, перед началом сессии, я победил в соревнованиях сети «Вознесение» по триатлону, став одним из немногих учеников, завоевавших первенство сразу в нескольких, совершенно разных, видах спорта — бокс, марафонский бег и триатлон. О том, что я также входил в команды по регби и академической гребле, даже не вспоминали. Парни из других интернатов, отставшие от меня еще в середине дистанции, ни за что бы не поверили, что два из предшествующих семи дней я провел запертым в четырех стенах, наказанный за очередное нелепое нарушение, выдуманное директором, а остальные пять, в основном, готовился к экзаменам.
«Ну ты прям супермен», — сказал мне после этого Ши, хотя я думал, что его уже не удивишь моими спортивными успехами. Рина улыбнулась мне издалека и показала большой палец, но подходить не стала — это был слишком простой способ снова угодить в «зубрильную яму», в чем мы с ней уже давно смогли убедиться. Она часто бывала там, как и мои парни — Ши, Шон и Серега.
Директор интерната не был глупцом и понимал, что сломать меня можно через издевательства над теми, кто был мне хоть сколько-нибудь дорог. Это хорошо действовало, и я, наверное, уступил бы ему, чтобы облегчить их страдания — но они сами разубедили меня в этом. «Тайные разговоры» были все еще в ходу, и во время одного из таких Хон горячо признался мне, что восхищается моим упорством и предпочтет просидеть в «карцере» весь остаток своего срока, нежели позволит Петье восторжествовать. Того же мнения был и Шон. «Покажи им», — нацарапал он на своем «пип-бое». Я не рисковал приближаться к Рине, но видел все в ее глазах. Что до Сереги — этот простодушный добряк открыто говорил мне, что он всегда со мной, и его честные глаза говорили о том же.
Даже со стороны остальных членов отряда, которые, казалось бы, должны были возненавидеть меня за все те проблемы, которые достаются им по моей вине (а ведь не проходило ни дня, чтобы Поль хоть раз не напомнил им об этом), я чувствовал немую поддержку. Ральф, хотя я и знал, что его подзуживает к этому Кито, даже не пытался относиться к своим обязанностям старосты иначе, чем к формальности. Я оставался их неформальным лидером. Что бы ни случилось, они оставались одной командой, готовы были страдать вместе со мной — и от сознания этого меня переполняла гордость, благодарность и упрямая спортивная злость. И, не в последнюю очередь благодаря им — я выдержал.
Сегодня японец выглядел чуть менее злым, чем обычно. Видно, предвкушал предстоящий отпуск.