– Первым делом матушке, потом тебе, сестрица, а уж потом в Гнёв! Воевода-то нам совсем дальняя родня!
Меттхильд уже собиралась сказать, что она думает о здравости этого рассуждения, но…
– Меттхильд, это Кромко, – у телефона появился и тугостойный супруг. – Подмогу послать? Соберу рушение[209], и берегом, верхом…
– Подмогу? Это по-родственному, Кромослав!
И шушпанчик полевой взял бы в толк, что за время, достаточное для сборов «подмоги» из Брусова, лежавшего вниз по течению Наревки, любая летающая лодка поднялась бы не то что до Пеплина, а до самого Гнёва. Это ещё не принимая в расчёт скачку по дороге, что вилась вдоль берега – напрямик по полям и перелескам нельзя, аршинный снег только начал стаивать. Кроме того, перестрелку недалеко от устья наверняка увидела береговая стража Гдинского повета[210] с оснащённых связью сторожевых башен, так что вот-вот следовало ожидать гиропланов из Приморской крепости. Объяснять Кромославу призяченному то, что взял бы в толк шушпанчик, было напрасной тратой времени. Вдобавок, у шушпанчика отсутствовал и постоянный позыв подавлять собой лошадь (катаграмматическую[211] или метафорическую) и на ней трястись. Имейся у шушпанчика такая страсть, это был бы, как сказал бы Самбор, неправильный шушпанчик, и неминуемо оказался б под копытом. Если подумать, наличествовали знаки того, что и Кромослав попал под метафорическое копыто. Пусть скачет…
– Врагам на погибель! – отозвался семейным кличем призяченный.
– Поморью на славу! – Меттхильд нажала на крючок, на котором висел рог.
Руны «Брусов» погасли. Младшая пеплинская владычица показала язык зеркалу, попутно глядясь в него. Её палец завис над кнопкой из мамонтовой кости под маленькой надписью чернением на серебре «Днешняя палата» – вызвать Несебудку, чтоб помогла переодеться. Частью ежедневного поморянского наряда был станик[212]. У карвской рыбачки или гдинской портовой крановщицы он застёгивался бы на крючки и шнуровался спереди, но жене мечника (купно с жёнами скарбчего, законоговорителя, самого воеводы, и поветовых старост) исстари полагался станик с крючками сзади – мол, ты такая важная, что сама и не оденешься. Потом, переодеваться так переодеваться, но на это добрый час уйдёт, того и гляди, набег кончится.
Мигом это рассудив, Меттхильд нажала не на «Днешнюю», а на «Оружейную»:
– Деян, бей в тревожный колокол, собирай копьё[213]! Это не учения! Набег, два духоплава[214], Наревка, полгросса разбойников!
– Почему ты звонишь, а не Венцеслава? – был недовольный ответ.
Вообще говоря, Деяну, как йомсу, вышедшему на покой после положенных трёх дюжин лет, следовало прыгать от радости – настоящий набег всё-таки, а не бурчать…
– Спроси у Венцеславы! После того, как твоим нерадением её замок сожгут!
Меттхильд брякнула рог на крючок, быстрыми шагами вышла из покоя в соседнюю кладовую, там, у одного из стоявших вдоль северной стены покоя резный ларей, стряхнула с плеч поперечку, стащила с себя кружевной фартучек, и сбросила бархатную юбку, в сердцах чуть не разорвав застёжку-молнию. Уж Деян пестун[215] должен бы понимать важность единоначалия и быстрого действия при угрозе? Возможно, после тех же трёх дюжин лет в исключительно мужском обществе, у него возникла общая проблема с признанием, что женщина может отдавать приказы. Хотя Венцеслава тоже была женщиной…
Анализ побуждений оружейника мог повременить. В ларе лежали реопексные[216] штаны и поддоспешник с воротником, а под ними – трёхслойный бронеохабень[217], заказанные ещё Самборовым отцом в Альдейгье. Мествин Альбатрос был немного выше среднего роста и жилист, а не кряжист, поэтому справа была как раз достаточно велика, чтобы легко налезть поверх оставшейся на Меттхильд одежды.
Затянув тяжёлый пояс из турьей кожи с нашитыми титановыми пластинами на последнюю дырку (всё равно он держался только на бёдрах) и поочерёдно защёлкнув зажимы на боках и впереди – не до низа, чтобы не стеснять шаг, Меттхильд глянула в прислонённое к стене зеркало в рост, примерно двухвековой давности. Слегка мутное изображение выглядело, как будто одной кукле, чёрной с красным и серебряным, оторвали голову и приставили другую, от куклы заметно меньше, белой, розоватой, и золотистой. В месте соединения, грубый воротник натирал одновременно шею у подбородка и затылок. У нижней куклы хорошо смотрелись титановые наплечники, покрытые кожей с тиснением, изображавшим поморянских двухвостых грифонов. Хвосты были пропущены между бёдер вымышленных зверей, впервые оказываясь на виду в раздвоенном состоянии как раз там, где в их природе могло возникнуть наибольшее сомнение. Злотница[218] на голове верхней куклы (белые бархат и шёлк, сеточка из золотых цепей) совершенно не соответствовала угольно-багряно-титановой гамме охабня, так что её снятие и замена соответствовали и практическим, и эстетическим соображениям.
Но замена чем? Размышляя над этим, Меттхильд вернулась в покой, открыла ящик стола, откинула обманное дно на шарнире, и вытащила из открывшихся гнёзд десятизарядный порожанский самопал и сумку из змеиной кожи с двумя отделениями. В одно помещалось оружие, в другом хранились две запасных обоймы, набор отвёрточек и ёршиков, и маслёночка. В бытность Самбора подростком, наследник Пеплина бесхитростно дарил Меттхильд то, что сам считал ценным и занятным. Таким образом, Самборова лада и стала в числе всего прочего обладательницей самопала «Скорпий», пары винландских тычковых ножей с рукоятями из антилийской морской бирюзы, и того самого логарифмического круга. Самбору сильно повезло с возлюбленной – не всякая дева была бы способна оценить такие подарки. Меттхильд кивнула себе в зеркале. Сумка повисла на поясе, «Скорпий» скрылся в ней, зловеще блеснув серебряной насечкой на чернёной стали – ядовитое членистоногое, сложенное из рун «Мирослав Рыбарь».
Вопрос о замене для злотницы оставался открытым. Можно было, конечно, позвонить в оружейную, чтоб кого послали со шлемом нужного размера, но гонцу пришлось бы спускаться в один подземный ход, подниматься на стену, потом спускаться в другой, потратив несколько диалептов. Причудливые пеплинские подземелья со стенами из водоупорной сухой кладки были даже не на века, а на эоны древнее самого замка – согласно мифу, полые холмы вдоль Наревки остались от скальной твердыни двергов, перемолотой фимбулвинтерскими ледниками.