Муравьев напрягся, пытаясь сообразить, что все это означает.
– Вы провели вчерашний день с вашей дочерью, Дубинский, – сказал Глеб. – Она наш сотрудник. Она не знает, что она ваша дочь. Вас это, насколько я понимаю, устраивает. Она даже, хотите верьте, хотите нет, не знает, что она не дочь своих родителей. Может, подозревает что-то. Но боится копать. А родители ничего не говорят. Надеюсь вы с ней не переспали? Вряд ли. Она гордая – типичная богатая дочурка, золотая молодежь. В голове ветер.
Вот оно что, подумал Муравьев. Пиночет … Пиночет … А Дубстер знает? А похоже, что знает! То есть, эта южноафриканская сволочь все эти годы морочила голову не только властям, но и мне тоже. Во имя безопасности дочери. Никому не верит Дубстер. Даже мне. Его можно понять. Но все-таки как-то обидно. Хотя я, конечно же, дурак. Мог бы и сам кое-о чем догадаться. Ни Проханова, ни Чайковская … совсем не похожи на Дубстера. Ни внешностью, ни тем более характером. Скотина. Я с его подачи вожу за нос кирасиров, полицию, власть, и его же дочь, а он тем временем водит за нос меня. Впрочем, такое упорство не может не вызывать восхищения. Но мы с тобой еще поговорим об этом, Дубстер. Будет еще на твоей уголовной роже, состоящей не из элементов, а черт знает из чего, фингал. Не сомневайся. Гад.
– Моей дочерью? – переспросил он, притовряясь, что поражен этой новостью.
– Да, представьте себе.
Некоторое время Муравьев смотрел мимо Глеба, изображая лицом внутреннюю борьбу. Сжав губы, спросил:
– Что будет с Чайковской? И Прохановой?
Глеб помрачнел.
– Ничего не будет. Где они в данный момент?
– Не знаю.
– Не врите, Дубстер. Куда бы вы их не спрятали, я спрячу лучше. Иначе их найдут, и … понимаете? В ваших же интересах рассказать мне, куда вы их дели. Все-таки я непосредственный начальник вашей дочери, и многое в ее судьбе и жизни от меня зависит. Видите – я не грожу вам, я не говорю, что с ней что-нибудь случится…
– Вы, Глеб, не распускайтесь, – мрачно и зло сказал Муравьев. – У вас ведь тоже семья есть. И побочный сын. И новая жена.
Глеб расправил плечи, подошел к Муравьеву, и хуком справа опрокинул его вместе со стулом. Затем нагнулся, взялся за ворот Муравьева и спинку стула, и вернул допрашиваемого в прежнее положение.
– Угрожаю здесь я, – сообщил он.
Муравьев лизнул кровоточащую губу. Больно, зараза, и в голове звенит.
– Зря вы это, Глеб, – сказал Муравьев. – Очень зря. Вы недооцениваете мои возможности.
– Значит, вы мне все мне рассказали, – заметил Глеб. – Что ж. Продемонстрируйте. Прямо сейчас.
– Напрашиваетесь.
– Пусть так. Ну?
– Потом жалеть будете.
– Уж это моя забота.
– Ну, хорошо, – сказал Муравьев, плохо себе представляя, что будет сейчас делать.
В этот момент в кармане Глеба заверещала связь.
Он вытащил ее из кармана, посмотрел на дисплей, нахмурился, включил, и сказал:
– Слушаю. … Так … Как – взрыв? Они что, раньше времени начали? … Вот подонки! … Как дети, честное слово … Так. … И радиус какой? … Вся Авдеевка … Так. Понял. А вояки? … Понятно. Берут в кольцо? … Ну, хоть эти сориентировались. … Какие танки? Зачем там танки? Кого и что там танками давить, что за хуйня … Хорошо, стой где стоишь, я сейчас спущусь в рубку.
Он сунул связь в карман и сказал:
– Сейчас вернусь.
И вышел.
И тогда Муравьев выпростал пальцами газоую зажигалку из нашитых петель, нащупал кнопку, включил, и секунд за пять пережег пластиковый жгут. Еще около минуты ушло, чтобы освободить ноги, и еще секунд тридцать, чтобы пережечь и содрать браслеты. Оставалось ощущение неудовлетворенности. Рудольфа, возящегося по соседству с аппаратурой, можно было придушить или связать, но толку от этого не было бы никакого. Следовало завершить беседу с Глебом.
Он направился к двери. Спустился по лестнице. На нижнем уровне раздавались голоса. Он пошел туда.
Глеб и двое его людей смотрели в экраны и куда-то звонили. Муравьев встал у притолоки. На него обратили внимание. Глеб обернулся в тот момент, когда на Муравьева уже направили пистолеты.
– Блядь, – сказал Глеб.
– Ваша фамилия Астафьев? – спросил Муравьев.
Глеб покачал головой, не зная, что делать и что думать.
– Авдеевка горит?
– Горит, – согласился Глеб.
– Нужно действовать.
– Мы действуем.
– Вы не поняли. Мне нужно действовать. Дайте мне вуатюр.
– Зачем?
– Я поеду в Авдеевку. Быстро. Времени нет.
– Вы можете … потушить?…
– Нет, но, возможно, я смогу спасти несколько человек.
Глеб сделал знак своим людям опустить пистолеты.
– Ельники?…
– Не знаю. Может быть.
Глеб догадался.
– Да вы что! – закричал он. – Да как же…
– Вуатюр, – сказал Муравьев. – Ругаться и счеты сводить будем потом.
Глеб настоял, и они поехали вместе. Шоссе было почти пустым. Глеб гнал вуатюр на дикой скорости – прямым путем в Авдеевку.
– Если она погибла, Муравьев, то мне все равно, бессмертны вы или нет, я…
– Министра, как я понимаю, отправят в отставку? Чайковского?
– Если она…
– Преторианцы хуевы, – сказал Муравьев со злостью. – Какого дьявола вы позволяете «Мечте» и прочим править страной? Где это в конституции написано, что у концернов есть право назначать и убирать министров? Куда вы смотрите, вы, кирасиры? Чем вы занимаетесь вообще, в вашей конторе?
Глядя на дорогу, Глеб вытащил из кармана пачку сигарет. Протянул Муравьеву. Муравьев пожал плечами, отмахнулся. Глеб закурил. Спросил:
– Где она? Где вы там ее спрятали? Где моя дочь? Не молчите, Муравьев.
– В здании одном. У здания неплохой запас прочности, но долго оно не выдержит.
Стрелка спидометра поползла вверх.
– Ходорченко и дружка его вы зачем повязали? – спросил Глеб.
Пристегивая ремень, Муравьев ответил:
– Дилетанты. Пусть посидят в предвариловке. Уверен, вы найдете способ их вызволить. Нашли где агентуру себе вербовать – среди ворья. Я был о кирасирах лучшего мнения.
– Не нужно острить.
***
А меж тем, чуть ранее, в заброшенном индустриальном здании, в помещении, похожем на средней руки гостиную, только окна узкие и подоконники далеко от пола, почти на уровне глаз, две полные женщины ели креветки, запивая белым вином. И Чайковская, и Проханова всегда много ели, когда нервничали. Впрочем, когда не нервничали, тоже любили поесть.
Проханова к тому же любила белое вино, а Чайковская вообще пила все подряд, когда предоставлялась возможность – такое у нее было свойство натуры.
Проханова помалкивала, а Чайковская сперва болтала без умолку, уча Проханову жить, и приводила примеры из собственной биографии, на протяжении которой она, по ее словам, всегда всем умела утереть нос, ибо бесхитростна и справедлива; но и она тоже вскоре сникла. Слишком много противоречивых чувств с самого утра. Импозантный сильный мужчина грубо приволок ее сюда и объяснил убедительным голосом, что давеча ее чуть не порешили, или, как говорят в Киеве, чуть не устроили ей зэтс ит, и что нужно сидеть тут, пока он не вернется, а если высунет нос свой монгольский на улицу – ее тут же пристрелят. Ей ни разу до этого не приходилось такое слышать, и Чайковская перепугалась, но не показала виду.