– …Они всё ж таки политы, а не каэры, – сказал парнишка. – Это дядя Миша у нас каэр.
– Извини, Фёдор. Ты просто не дожил до правильной постановки вопроса.
Но и действительно, какая постановка вопроса – правильная? В свою первую отсидку (1929 год, Соловки) троцкист Варлам Шаламов объявлял голодовку, не желая сидеть… «брошенный в концентрационный лагерь в среду уголовников, растратчиков, шпионов и контрреволюционеров»… не желая сидеть с контрреволюционерами и требуя отправки к оппозиции; причём если в середине двадцатых контрреволюционерами считались члены реакционных партий, бывшие царские сановники, белые офицеры, духовенство и иностранцы, а политическими, находившимися на более мягком режиме, до того более мягком, что паёк у них был лучше, чем у дислоцированных на острове красноармейцев, – все социалисты без различия, то для Шаламова уже не было разницы между эсером и царским сановником, и странно, что какую-то разницу он проводил между этими двумя и уголовными. (Ответная реакция: «Политы? – переспрашивает каэр интересующегося. – Какие-то они противные были: всех презирают, сторонятся своей кучкой, всё свои пайки и льготы требуют. И между собой ругаются непрестанно».)
Так как же будет правильно? Левые эсеры и анархисты для большевиков сперва были блудными друзьями, после – врагами, ещё потом в самих рядах ВКП(б) утратилось единство: и десяти лет не прошло, как троцкисты оказались контрой пострашнее белых офицеров. (КРТТД – с такой формулировкой в приговоре мало кто выжил.) И десяти лет не прошло, как оказалось, что самая страшная ненависть обращена на своих, переставших быть своими.
Дядя Миша уверенно хлопотал с современным электрическим чайником, накрывал стол скатертью. Теперь стало видно, какой он древний, как давно поседели густые некороткие волосы. Заключённая в нём сила когда-то играла в руках и плечах, ярких глазах – и не ушла бесследно. «Каэр, царская охранка… – подумал Саша. – Наверное, генерал какой-нибудь. Князь». Почему и зачем князь – ну казался дядя Миша князем, вот почему.
Саша полез в рюкзак (карманы ему вывернули, а рюкзак стащить не успели) и достал принесённый Посошкову коньяк.
– У нас в ссылке, – сказал парнишка, придвигаясь, – социал-демократы даже от организации общей библиотеки отказались, чтобы об другие фракции не грязниться. От местных шарахались. Всё ждали, пока их большевики для совместной работы пригласят. Хотел бы я видеть их рожи, когда в Москве вместо переговоров о власти они получили трибунал.
– А у нас в камере, – охотно отозвался дядя Миша, – все со всеми разговаривали, но только не два коммуниста – друг с другом. Сердитые оба были…
– Я не коммунист.
– А кто? – спросил Саша.
– Анархист-ассоциационист.
– Ты гляди, – сказал дядя Миша, – выговорил. Да, вы, анархисты, умеете. Что ни человек, то фракция. Ну, со знакомством?
Коньяк выпили как водку, причём Кошкин сказал: «Пьянки – главный метод вражеской троцкистской работы среди молодёжи». Саша покосился направо-налево и решил, что сказано было в шутку.
– Чем вы здесь занимаетесь? – спросил он, тщательно выбрав из всех вопросов самый безобидный. Неудачно выбрал.
– Находимся в изоляции.
– Почему?
– Карантин… Боитесь… И не каждому вот так сразу занятие придумаешь: Федя у нас только и умеет, что революции делать, Кошкин – порядок наводить… Не замечаю я, чтобы в России сейчас в революциях была нужда… или в порядке.
– Иван Кириллович, – сказал Саша, вспомнив ученика Шульце-Геверница, – мог бы преподавать. Хоть в школе. Математику.
– Мог бы. Но не будет, и в школу его не пустят.
– Верно. Страшно представить, чему он в этой школе детей научит. Разве куда-нибудь в коопторг счетоводом… Говорят, теперь и счетоводы непростые… с университетской скамьи…
– …Дядя Миша, а вы?
– Да, дядя Миша, расскажи про себя. Как ты рабочие демонстрации расстреливал.
– Дурак ты, Фёдор.
– …
– …
– Ты это ещё поймёшь, голубчик Энгельгардт, – сказал дядя Миша, не обращая внимания на грозную тишину. – Не только жизнь людей ничему не учит, но и смерть тоже.
Филькинская Манон Леско была звезда вне конкуренции – хотя бы потому, что большинство девок, считавших себя козырными, уехали делать тротуар и фортуну в столицы.
Жертва не столько общественного темперамента, сколько собственной лени, Климова сочла эти хлопоты излишними. У неё были постоянные клиенты, по любым меркам хорошая жилплощадь, и она совершенно точно знала, что не хочет и не будет работать – даже если под работой понималась роль владелицы ресторана, салона, фитнес-клуба… такого, в общем, места, куда можно приезжать, выгребать из кассы деньги, отчитывать управляющего и доводить до слёз официанток. («Климова, – говорил ей мэр, – давай хоть кафе какое-нибудь, а? Ведь с голой жопой останешься. Меня люди не поймут».) В эпоху, не нуждающуюся в великих куртизанках, никто не поймёт, что великие куртизанки не рассматривают свою привлекательность как стартовый капитал, не стремятся её во что-либо вложить – живут, короче говоря, с самого капитала, – и если у кого-то из них и был салон, то никак не парикмахерский.
Также – и это было особенно оскорбительно – Климова не делала тайком съёмку и фотографии, не копила материал для шантажа. Высокопоставленный дядя надевал штаны и переставал существовать, пропадал, ничего, кроме наличных, по себе не оставив – а наличные на то и наличные, что их невозможно без специального порошка – или меточек, или как ещё это делают борцы со взяточничеством – связать с предыдущим владельцем.
Подарки она брала, но от совместных поездок на отдых отказывалась, и о ней никто ничего не знал толком: даёт ли она кому-нибудь бесплатно, куда уезжает в декабре и мае, как собирается жить.
Были люди… потому что люди склонны разгадывать тайны и биться за своё особое место именно в той жизни, из которой их выталкивают… нашлись люди, которым её отчуждённость, скрытность не давали покоя; тревожась и наблюдая, они придумали странную, ни на кого не похожую женщину, – и только благодаря их тревожным усилиям Климова стала выглядеть романтично и загадочно.
Когда полковник Татев переступил порог, он оказался в страшном сне – сказать бы, вот именно такое воспалённая провинциальная фантазия называет будуаром… но верно и то, что подобные розово-золотые разящие интерьеры мы видим и на картинках в гламурных журналах с именем, а их хозяйки, далеко не провинциальные певицы, актрисы и чьи-то жёны, показывают и рассказывают заботливо и гордо. (А иногда это даже хозяева, певцы и актёры.) Стены, пол, камин, рама зеркала, пуфики, кресло, ступеньки и перила лестницы на второй этаж – что не было розовым и золотым, было розовато– или золотисто-белым. На огромную белую с позолотой кровать под розовым с позолотой покрывалом воображение без вариантов помещает одалиску, которая томно раскинулась и ждёт, имея на себе только духи и драгоценности. На пуфике у задрапированного розовым окна высилась чёрная сумка: необъятный баул гламурной кисы, вместилище запасных туфель, бутылки, айфона, косметики и прокладок, – а на стене над кроватью висел чёрный кожаный хлыст. На розовой стене, посреди рюшечек и воланов и золотого узорчика – внушительный, мрачный чёрный хлыст. Полковник очень долго не мог отвести от него глаз.