— Ваше преподобие, ужин сейчас принесут! — вынырнув из-за портьеры, доложил Бенор. — Вы позволите проводить вас в трапезную?
— Дойду сам. Займись телом в опочивальне.
Помощник кивнул и исчез за дверью. А Ансельм, почесав скулу, подошел к окну и уставился на факел, торчащий из держателя у входа в исповедальню.
«Ну вот, опять кто-то почувствовал себя виноватым… — криво усмехнулся он. — Небось, возжелал скоромного или кому-то позавидовал. А отец-исповедник должен просыпаться и нестись через всю Обитель, чтобы выслушивать бред, который не стоит и гнутого копья[34]. Муравьи, воистину муравьи. Впрочем, о чем это я? Эти мелкие проблемы — их жизнь! А пока они ими живут, мы, боги, можем делать все, что захотим…»
Седьмой день четвертой десятины третьего лиственя
Вторая ночь в тюрьме тянулась бесконечно долго. Я таращил глаза в темноту, прислушивался к происходящему в коридоре и холодел от любого звука, доносившегося через смотровое окошко.
Нет, криков пытаемых до шестого этажа не доносилось. Однако для того, чтобы покрыться холодным потом, мне хватало скрипа открывающихся решеток, голоса какого-нибудь тюремщика и даже чьего-нибудь приглушенного кашля.
«За мной…» — обреченно думал я и невесть в который раз с момента окончания допроса вспоминал Роланда Кручу и его рассказ о королевских палачах и способах, которые они используют для того, чтобы сломать арестанта.
— Знаешь, я не верю в то, что человек, попавший в руки палача, способен что-либо утаить… — глядя в пламя костра невидящим взглядом, глухо пробормотал он. — Эти люди — настоящие мастера своего дела. Они способны заставить тебя признаться даже в том, что ты никогда не делал.
— Что, оговорить себя? — недоверчиво спросил я.
— И себя, и друзей, и родственников, — не глядя на меня, угрюмо буркнул он. — Причем так, как надо ИМ.
Я представил себе, что оговариваю Ларку, и фыркнул: Роланд говорил чушь. Причем редкостную.
Услышав мое фырканье, Круча зябко повел плечами, потом подкинул в костер пару поленьев и посмотрел на меня… с сочувствием:
— Порог тюрьмы — это грань между двумя мирами. Миром живых и миром мертвых. Те, кто ее переступают, в одночасье лишаются всего того, что считали жизнью, и довольно быстро начинают растворяться в безвременье.
Последнее предложение звучало слишком красиво, чтобы в него можно было поверить. И я улыбнулся:
— А вместе с ними, конечно же, растворяются их мужество, умение переносить боль и все остальное.
Роланд… кивнул:
— Да. Именно так! Только смеяться тут я бы не стал. Не над чем: тюрьма — это действительно другой мир. Первое, что ты ощущаешь, оказавшись в камере, это отсутствие времени: минуты тянутся, как часы, а часы превращаются в вечность. И это — не пустые слова: в королевской тюрьме окна есть только на шестом этаже. А те, кто оказывается на первых пяти или в подземельях, не видят ни смены дня и ночи, ни смены времен года… Чем очень неплохо пользуются палачи…
— Каким образом?
— Душа любого человека чем-то похожа на здание. То, что он видит вокруг себя — небо, землю, солнце и даже людей, — это фундамент. Жизненный опыт, навыки, знания и черты характера — это стены. Вера в богов — крыша. Так вот, прежде чем заняться твоим телом, палачи вдребезги разрушают это здание. А потом берутся за обломки…
— Н-не понял?
— Ты привык есть дважды или трижды в день? Там тебя будут кормить один раз в сутки. Или раз в два дня. Причем промежутки между кормлениями будут разными. Чтобы хоть как-то ориентироваться во времени, ты начнешь обращать внимание на смену тюремщиков и… ничего не добьешься: их меняют, как Двуликий на душу положит. Попытка прислушиваться к своим потребностям тоже ничего не даст — в этом мире ты не сможешь нормально двигаться. Поэтому твое тело не будет уставать и требовать сна.
— А что, потерять ощущение времени так страшно?
— Само по себе — нет. Поэтому одновременно с этим тебя заставят забыть об окружающем мире, научат опасаться людей и лишат возможности думать о чем-то, кроме пыток. — Круча поскреб подбородок, вгляделся во тьму между деревьями и сплюнул: — Если ты не совершил ничего из ряда вон выходящего, то между сообщением о том, что тобой займутся палачи, и встречей с ними обычно проходит несколько дней. Все это время ты вслушиваешься в крики пытаемых, вглядываешься в истерзанные тела соседей по камере и примеряешь испытанное ими на себя. Если у твоего соседа по нарам окажутся вырванными ноздри, то ты невольно начнешь прикасаться к своим. И чуть ли не каждую минуту будешь представлять ту боль, которую испытаешь, когда палач возьмет одну из них клещами и рванет на себя. Увидев след от ожога, ты не одну сотню раз представишь себе прикосновение раскаленного прута или клейма. А при каждом взгляде на гноящиеся впадины на месте чьих-то глаз ощутишь дикий, ни с чем не сравнимый ужас и начнешь вглядываться во все, что видишь, чтобы запомнить этот мир…
— То есть я буду думать только о пытках и начну бояться боли еще до того, как ее испытаю?
— Да… — кивнул Роланд. — Поэтому, услышав звук шагов в коридоре, ты начнешь покрываться холодным потом, вжимать голову в плечи и молить всех известных тебе богов, чтобы тюремщики шли не за тобой. Увы, боги будут смотреть куда угодно, но не на тебя: рано или поздно ты услышишь свое имя и… сделаешь первый шаг к тому, чтобы потерять Веру…
Нарисованная им картина выглядела жутковато, но не более. И я, довольно быстро найдя выход, непонимающе уставился на Кручу:
— Но ведь человек, разуверившийся в милосердии богов, всегда может уйти!
— Может, — криво усмехнулся Голова. — Но желающих лишиться не только жизни, но и Посмертия не так немного…
Перед моими глазами тут же возникло личико Ларки, и я с хрустом сжал кулаки: Роланд был прав — потерять и жизнь, и возможность воссоединиться с родными хотя бы после смерти было бы невыносимо.
— После потери души ты начнешь думать о своем теле. О том, что, потеряв большие пальцы рук или сами руки, ты превратишься в обузу для семьи. Лишившись ног — в обрубок, неспособный самостоятельно передвигаться. Естества — в бесполое существо, не нужное даже самому себе. И… начнешь размышлять о том, что бы такого на себя наговорить, чтобы как можно быстрее прекратить эти мучения и оказаться на эшафоте.
Не знаю, как насчет размышлений о самооговоре, а насчет ожидания тюремщиков Роланд оказался прав — всю ночь до самого рассвета я вслушивался в происходящее за пределами камеры и пытался представить то, что меня ждет.
Когда стена рядом с входной дверью начала сереть, мне стало немного легче, и я попробовал погрузиться в себя. Однако стоило мне начать упражнение на сосредоточение, как у соседа сверху начался горячечный бред. И к его беспрестанным стонам, одышке и хриплому кашлю, к которым я уже худо-бедно привык, добавилось неразборчивое бормотание, изредка перемежаемое вскриками.
Представлять себе горящую свечу и не думать об окружающем мире, слыша эти вопли, оказалось выше моих сил. Поэтому, мысленно обругав себя за то, что сломал Серому грудину, а не позвоночник, я открыл глаза и мрачно уставился в доски над головой.
Через некоторое время сверху донесся захлебывающийся кашель и полухрип-полустон:
— Спаси-хр-р-р и сохрани… кхе-кхе-кхе… Вседержитель…
Я мысленно усмехнулся: Серый вспомнил о Боге! О том самом, которого отринул, выйдя в ночь[35] и взяв чужое добро или первую жизнь[36].
— Кончается, бедняга, — еле слышно выдохнул кто-то слева. И испуганно затих. Видимо, решив не будить лихо.
Лихо подумало, представило себе возможные перспективы[37] в случае смерти соседа сверху, «проснулось» и, вместо того, чтобы наказать того, кто потревожил его сон, распорядилось переложить «беднягу» куда-нибудь поближе к ветке.
Судя по недовольному сопению сокамерников, вставать с нар, чтобы перенести покалеченного товарища в противоположный угол камеры им не очень-то и хотелось. Однако отказываться выполнять мой приказ желающих не оказалось — не прошло и трех десятков ударов сердца, как хрипящее тело оказалось по соседству с седовласым.
Удостоверившись, что «носильщики» вернулись на свои места, а не подкрадываются ко мне с желанием отомстить за ранний подъем или что-нибудь еще, я перевернулся на спину и начал разминать шею.
Эдак к середине тренировки, когда я перевернулся на живот, зацепился пальцами ног за край нар и прогнулся в спине, лязгнула заслонка над смотровым окошком, и заглянувший в камеру тюремщик угрюмо приказал всем оставаться на своих местах.