Ручей был другом, сверкающим летним другом, а река таила в себе волшебство. «И это волшебство сохранилось, – подумал я, – волшебство, связывающее детские мечты со временем. И вот наконец я снова здесь; я еще поживу здесь…» И только в этот момент я понял, что в глубине души все время боялся: если прожить рядом с ней слишком долго, то можно узнать ее слишком хорошо, настолько, что волшебство исчезнет, и она превратится просто еще в одну реку, бегущую по земле.
Все вокруг было тихо и мирно – такие мир и тишину можно теперь отыскать лишь в немногих захолустных уголках земли. Здесь человеку хватит времени и места, чтобы поразмыслить, не опасаясь вторжения радиоголосов, вещающих о новостях коммерции или мировой политики. Натиск прогресса едва коснулся этих краев.
Едва коснулся, предоставив им жить со своими старыми идеями. Эти места не знают, что Бог умер; в маленькой церкви в верхней части поселка священник по-прежнему может проповедовать о пламени и сере, а паства будет восхищенно внимать каждому его слову. Это место не ведает социальной вины; здесь все еще верят, что человеку надлежит и подобает трудиться, чтобы заработать на жизнь. Это место не согласилось с дефицитным бюджетом и таким образом сдерживало рост налогов.
Добродетели некогда полезные и надежные, но – увы – не сопоставимые с современностью. И все же, подумал я, не погребенные в обыденности внешнего мира, а сумевшие избежать не только материальной обыденности, но также интеллектуальной, моральной и эстетической заодно. Здесь живут люди, все еще способные верить – в мире, который верить перестал. Живут, все еще крепко держась за определенные ценности – в мире, где ценностей стало совсем мало. Живут, все еще держась за привычные основы существования и образа жизни, в то время как большинство людей во всем мире давно ударилось в цинизм.
Я осмотрел комнату – простую, маленькую, яркую и чистую, с минимумом мебели, панелями на стенах и без ковра на полу. Монашеская келья, подумал я, и так оно и должно быть – ведь человек тем меньше работает, чем больше окружает его удобств.
Мир и спокойствие, подумал я, но как же быть с гремучими змеями? Может быть, эти мир и спокойствие – лишь обманчивая поверхность, как вода мельничной запруды, скрывающая стремительность водоворота? Я вновь увидел ее – грубую, словно высеченную из кости голову, нависшую над моим лицом, и вспомнил, как застыло в страхе тело.
Кому понадобилось задумывать и осуществлять столь странную попытку убийства? Кто это сделал, как – и почему жертвой должен был оказаться именно я? Зачем понадобились эти две неотличимых друг от друга фермы? И что же думать о Снаффи Смите, о застрявшей машине, которая на самом деле вовсе и не застревала, и о трицератопсе, появившемся и тут же исчезнувшем без следа?
Я сдался. Ответов не было. Единственно возможное объяснение сводилось к тому, что в действительности ничего этого не происходило; но я был уверен в обратном. Допускаю, что человек может вообразить себе что-то одно из этого набора – но не все вместе, разумеется. Я понимал, что какое-то объяснение должно существовать, – просто у меня его не было.
Отложив в сторону конверт, я просмотрел остальную корреспонденцию, среди которой не оказалось ничего, заслуживающего внимания. Несколько записок от друзей, желавших мне хорошо устроиться на новом месте, причем в большинстве из них проскальзывала какая-то нотка неестественной веселости
– и я не был уверен, что мне она нравилась. Похоже, все они пришли к выводу, что я малость спятил, отправившись в это захолустье, чтобы написать никому не нужную книгу. Кроме того, среди почты были счета, которые я забыл вовремя оплатить, пара журналов и несколько приглашений.
Я вернулся к манильскому конверту и распечатал его. Оттуда выпала тоненькая пачка ксерокопий с приколотой к ним запиской, гласившей:
«Дорогой Хортон!
Разбирая бумаги в дядином столе, я наткнулся на это и, памятуя, что вы были его близким другом, человеком, которого дядя очень высоко ценил, снял для Вас копию. Признаться, я не представляю, что с этим делать. Будь это любой другой человек, я склонен был бы принять все это за фантазии, в силу каприза или, может быть, в надежде избавиться от них изложенные на бумаге. Однако дядя никогда не был склонен к фантазиям – думаю, Вы должны с этим согласиться. Интересно, упоминал ли он когда-нибудь об этом при Вас? В таком случае, Вы поймете все это лучше меня.
Филип»
Я отцепил записку и, отложив ее в сторону, посмотрел на документ, страницы которого были исписаны мелким, неразборчивым почерком моего друга, разительно непохожим на него самого.
Никакого заголовка не было. Ни малейших указаний на то, что он собирался с этой рукописью делать, тоже.
Я поудобнее устроился в кресле и приступил к чтению.
«Эволюционный процесс (так начинался документ) – это феномен, всю жизнь представлявший для меня особый и захватывающий интерес, хотя в своей профессиональной области я занимался лишь одним маленьким и, возможно, не самым эффектным его аспектом. Как ученый-историк, я с течением лет все больше и больше интересовался направлением эволюции человеческого мышления. Стыдно признаться, сколько времени и сил я потратил, пытаясь построить график, схему или диаграмму развития человеческого мышления на протяжении всей истории рода людского… Объект, однако, оказался слишком обширен (а в некоторых отношениях, признаться, и слишком противоречив), чтобы я смог представить его в виде схемы. И все же я убежден, что человеческое мышление эволюционирует; что основы его постоянно изменяются на протяжении письменной истории; что сегодня мы мыслим совсем не так, как сотню лет назад; что наши нынешние мнения сильно изменились по сравнению с бытовавшими тысячу лет назад; и дело не в том, что у нас прибавилось знаний, на которых базируется мышление, а в том, что сама точка зрения человечества претерпела изменения – эволюционировала, если угодно.
Может показаться забавным, что кто-то настолько поглощен изучением процесса человеческого мышления. Но те, кто так полагает, ошибаются. Ибо от всех живущих на Земле существ человека отличает именно способность к абстрактному мышлению – и ничто иное.
Бросим взгляд на эволюцию, не претендуя на попытку глубоких изысканий, а лишь коснувшись некоторых наиболее очевидных вех, поставленных палеонтологией, – вех на пути прогресса, берущего начало в первичном океане, где зародились первые микроскопические формы жизни. Оставив без внимания все мелкие изменения, не определяющие сути процесса, займемся лишь главными линиями, результирующими эти незначительные изменения.