— Вот мы и встретились, Сергунчик.
Черный человек говорил с неуловимым акцентом.
Интересно, как они это сделали, грим? Непохоже — наверное, все-таки маска.
— Пришел твой срок, — продолжал человек в пальто, садясь за стол.
Поэт про себя вздохнул — тут надо бы сыграть ужас, но что знает собеседник о его сроке? Можно сейчас глянуть ему в глаза, как он умел, — глянуть страшно, как глядел он в глаза убийце с ножом, что пристал к нему на Сухаревке, так что тот сполз по стене, выронив свой засапожный инструмент.
Но сейчас Сережа сдержался.
— Помнишь Рязань-то? Помнишь, милый, детство наше…
Это было бы безупречным ходом, да только кто мог знать, что Сережино детство прошло совсем в другом месте? Какая Рязань, что за глупость?
Он родился в Константинополе.
На второй год Революции Сережа встретился с Морозовым, только что выпущенным на свет шлиссельбургским узником. Старика-народовольца неволя законсервировала — он был розов, свеж, грозно топорщилась абсолютно белая борода. Морозов занимался путаницей в летописях и нашел там сведения о нем, Сергунчике. Он раскопал, что переписчики перепутали документы (знал бы он, сколько это стоило) и заменили Константинополь на Константиново.
Сережа улыбнулся, глядя ему в глаза. Кто ж тебе поверит, старичок, разве потом какой-нибудь академик начнет вслед тебе тасовать века и короны, но и ему никто не поверит.
А сам он хорошо помнил тот горячий май пятьсот лет назад, когда треск огня, крики воинов Фатиха и вопли жителей окружили храм. Со звоном отскочили петли, и толпа янычар ворвалась внутрь. Среди них было несколько выделявшихся, даже среди отборных головорезов Фатиха. Отрок знал — эти воины, похожие на спешившихся всадников, были аггелами. Лица их были покрыты чертами, будто выточены из дерева.
Звуки литургии еще не стихли, и священники один за другим вошли в расступившуюся каменную кладку, бережно держа перед собой Святые дары.
Отрок рвался за ними, но старый монах схватил его за руку и повел через длинный подземный ход к морю. Они бежали мимо подземных цистерн, и в спины им били тяжелые капли с потолка.
Монах посадил его на рыбачью лодку — два грека хмуро смотрели на полыхающий город.
Это были два брата — Янаки и Ставраки, что везли отрока вдоль берега, боясь потерять землю из вида. Он читал им стихи по-гречески и на латыни — море занималось цензурой, забивая отроку рот соленой водой. Но скоро они достигли странной местности, где степь смыкалась с водой, и отрок ступил на чужую землю.
С каждым шагом, сделанным им по направлению к северу, что-то менялось в нем.
Он ощущал, как преображается его душа — тело теперь будет навеки неизменным.
Он стал Вечным Русским — душа была одинока и привязана не к земной любви, а к небесной. Но никогда не забывал он о Деревянных всадниках, ибо про них было сказано еще в Писании: Михаилъ и аггели его брань сотвориша со зміемъ, и змій брася, и аггели его. И сражение это было вечным.
Гость в черном бубнил что-то, время от времени посматривая на него. Верно, он думал, что Сережа совсем пьян.
Точно так же думал мальчик, что приходил вчера, — в шутку Сережа записал ему кровью свой старый экспромт — и понял, что случайность спасла его тайну.
Кровь сворачивалась мгновенно — пришлось колоть палец много раз. И только наивность мальчика не дала ему заметить, как мгновенно затягивается ранка.
Стихи — вот что вело его по жизни, но этот виток надо было заканчивать. Он действительно обманулся во времени, Вечный Русский купился — купился, как мальчишка, которого папаша привез в город. Да тайком сбежав, проиграл мальчишка все свои замотанные в тряпицу копеечки на базаре.
Его предназначение — стихи, а стихов на этом месте не будет.
Без стихов вечность ничего не значит, все остальное ничего не значит. Вот когда он дрался с известным поэтом Сельдереем, то внезапно почувствовал его особую ненависть. Только сейчас он догадался, что Сельдерей ненавидел не его, а судьбу. Судьба распорядилась так, что Вечный Жид, вечный поэт-еврей — не он, а нищий Мосштамп. Сельдерей не понимал этого вполне, он, как тонкая натура, чувствовал обман судьбы и дрался именно с ней, а не с товарищем по цеху.
Ему была уготована жизнь человека, что умрет в своей постели, испытав раннюю и позднюю любовь, хулу и хвалу, но умрет навсегда, а Мосштамп будет вечно странствовать по Земле, выбравшись из-под груды мертвецов на дальневосточной пересылке.
Человек за дверью переминался неловко, шуршал чем-то в ожидании дела, и Сережа совсем загрустил. Было даже обидно от этой топорной работы.
Он вспомнил, как в берлинском кабаке встретил Вечного Шотландца. Сережа сразу узнал его — по волнистым волосам. Они всю ночь шатались по Берлину, и, захмелев, Вечный Шотландец стал показывать ему приемы японской борьбы баритцу. Совсем распаляясь, Шотландец вытащил из саквояжа меч и начал им махать, как косарь на берегу Оки.
В одно движение, поднырнув сбоку, Сережа воткнул ему в бок вилку, украденную в ресторане.
Шотландец хлопал глазами, икал и ждал, пока затянется рана.
Он признал себя побежденным, и до рассвета они читали стихи: Вечный Шотландец читал стихи друга — о сухом жаре Персии, о волооких девушках, руки которых извиваются, как змеи, а Сережа — шотландские стихи о застигнутом в зимней ночи путнике, о северной деве, что, приютив странника, засыпает между ним и стеной своего скромного дома. Наутро она шьет путнику рубашку, зная, что не увидит его больше никогда, и Сережа понимал, что это стихи про них, про бесприютную жизнь вечно странствующих поэтов.
Прощаясь на мосту через Шпрее, Сережа подарил Шотландцу злополучную вилку, которую тот сунул в футляр для меча. Роберт МакЛауд, или Бернс, как Сережа звал его по привычке, удалялся в лучах немецкого рассвета со своим нелепым мечом, и волосы его развевались на ветру.
И теперь, сидя в фальшивой ловушке, Сережа понимал, что может убить их обоих, чекистов (а у него уже не было сомнения, кто это), выдернуть из жизни, как два червивых гриба из земли, оставив небольшие, почти невидимые лунки в реальности. Зарезать, скажем, вилкой. Или — ложкой… Нет, ложка исчезла во время медитативных опытов.
Но не то было ему нужно, не то. Поэтому он и был поэтом, что тащила его большая цель, а не звериная жажда крови.
Как зверю берлогу, нужно было ему покидать свое место, потому что ошибся он с рифмой на слово Революция.
Гость достал откуда-то из недр пальто засаленный том и, шелестя рваными страницами, принялся читать вслух какие-то гадости — кажется, слезное письмо Гали (стоны вперемешку с просьбами). Вот это было уже пошло — как-то совершенно унизительно. Он позволил себе не слушать дальше — про счастье и изломы рук, про деревянных всадников.