В то утро внемлец метался и визжал, с пеной на серых губах хрипел: конец всему, рухнет храм, и опустеют стены его, сгинет все привычное и знакомое, падет вера, иссякнет род эргрифа…
Ёрра уехал, не дождавшись распространения в узком кругу доверенных лиц краткой записи пророчеств безумца. Ему-то это к чему? Хитро усмехнулся, поймал сильными сухими пальцами руку Патроса, подошел вплотную и молвил едва слышно:
— За что люблю тебя, сам ведаешь. Не спросил ты, будешь ли избран, и верно сделал. Бредни пророческие, мои да внемлеца, трясущимися ручками записывать, а позже перебирать и потеть — дело для слабаков, у коих нет своего разумения. Я людские решения не зрю. Ты — гласень, твой удел — души греть, ковать и отделывать. Нет у меня для тебя советов. Сейчас твое время стать тем, кем назвался, вот и весь сказ. Не голос сделал леди Аэри той, кто нас в одну связку дней изменил, из детства неразумного вывел. И не голос решит выбор.
— А сказал — не дашь совета, — улыбнулся Патрос. — Спасибо. Ты возвращайся поскорее, старый упрямец. На душе у меня неспокойно.
— Вернусь, — кивнул Ёрра. — А только без меня вам и правда покоя не стоит ждать. Скажи леди, коли она сама еще не зрит: сюда они могут прийти, каким путем — не ведаю… Так и передай.
— Береги себя, — смущенно пожелал Патрос.
— Не иначе уже мозги чем поважнее проводов старика Ёрры загрузил, — капризно возмутился зрец. — Чушь мелешь! Меня получше эргрифа хранят. Горных егерей выделил мне Варза. Умеет он для своих мест благо видеть. Ну, пойду. Некогда с тобой время терять да пустое расстройство будить в душе. Меня ученик где-то там у дороги ждет.
Зрец развернулся и зашагал прочь, широко и уверенно. Рядом вприпрыжку бежал Орлис и шептал Ёрре что-то важное про возможность общаться через виф и свою готовность ехать с ним, даже вопреки маминым запретам… У порога храма Ёрра остановился и рявкнул, не заботясь о том, сколь многие уши разберут его слова:
— Вы, гласени, дурнее тягловых быков! В ярмо по доброй воле впрягаетесь с превеликим радением, да еще дракой решаете, кому везти воз. А тащить его, хоть и позолоченный, так и знай, все одно — пот и кровь, сбитые ноги и попорченная шкура. Нет, коли нет ума рожденного, так и силком не всучить его.
С тем и отбыл, верный себе, непостижимый. То ли блажит, то ли зрит, то ли просто забавляется.
К полудню на площади перед семивратным храмом уже зачитывали волю октавы, скрепленную печатями всех входящих в ее состав служителей, пребывающих в столице. Состояла воля в том, что маэстро будет определен на следующий день выбором общего гласа города, как и желал Ёрра. Указывались имена трех гласеней, коим предстояло проповедовать. Патрос усмехнулся: как он и предполагал, его имя назвали последним. Октаве хотелось тем самым под корень извести возможность избрания неугодного.
Давно известно: звучание, полностью поглощающее собственные мысли и чувства людей, действует слабее при повторном использовании, а уж примененное третий раз подряд у многих вызывает лишь головную боль и тяжелое, подобное похмелью, раздражение. Вдобавок создать истинное звучание, не имея хотя бы два-три дня на подготовку, нельзя. Если, само собой, не учиться владению голосом у леди Аэри, не развивать дар, впитывая опыт куда более древней и мудрой расы…
Первым — в полдень, в лучшее для воззвания время, — пел нынешний глава октавы. Он выбрал для проповеди мантию, весьма похожую на одеяние маэстро. В голосе его звучали тонкие тона обольщения людских умов. И наиболее надежные струны душ отзывались на звучание. Не самые высокие, обозначаемые ампари светлыми цветами вдохновения, доброты и надежды, а куда более простые и грубые, но близкие толпе. Был там и слепой исступленный восторг, и сладость безнаказанности, и обещание осуществления мести врагам…
Вторым пел ничем не примечательный, по мнению Патроса, служитель. Его единственным сильным качеством была способность на краткое время довести толпу до безумия. И поставили имя в список, как полагал гласень, просто для его удлинения. И еще потому, что после опустошающего душу звучания бессмысленно проповедовать. Как, собственно, и предсказал Ёрра.
Патрос неспешно взобрался по ступеням на возвышение. Отчетливо до головокружения он увидел людей, собравшихся на площади, всех сразу. Взгляды их с нетрезво расширенными зрачками еще притягивал помост, но слух уже не воспринимал и тени звучания. Завершившие проповеди два претендента сидели в креслах на ступень ниже основного помоста, довольно усмехаясь и маскируя торжество под благосклонные улыбки ободрения.
Пришлось поклониться, благодаря за столь теплое отношение. И, наплевав на все каноны окончательно, — на месте-то, принародно, не казнят — делать то, что он считал правильным.
Сколько раз в прежней жизни Нагиал видел себя на помосте, в фокусе внимания толпы, предвкушал полноту владения ее темной и могучей силой отрешенной бессознательности! Сколько раз он оттачивал каждый звук, каждый переход, каждую паузу. Зря… Тот самовлюбленный гласень не стоил мантии маэстро. И не получил бы ее. Потому что искал лишь славы для себя, власти — для себя. И золота, как же без него! Мечтал прийти одетым в драгоценное шитье, уже заранее в наряде победителя.
А вышел в дорожном камзоле, с трудом отличимый от любого из стоящих на площади ремесленников. И не по умыслу — просто не успел переодеться, октава расстаралась, завалив его нудными и утомительными делами.
— Пение старших служителей было безупречно, — негромко молвил Патрос. — Не так ли?
«Старшие» дружно позеленели и замерли в своих креслах. Они, само собой, читали в древних летописях, что некоторые служители могли сочетать полное звучание не с пением, а с обычной речью. Но полагали подобные высказывания глупыми и безосновательными. Более того, не соответствующими принятому канону.
Слова упали в толпу и прокатились от первых рядов к самым дальним волной вздохов и движения. Люди очнулись, стряхнули влияние голосов, стали озираться и обмениваться мнениями. Толпа, столь умело созданная, распалась на множество отдельных сознаний. Утомленных, пресыщенных зрелищем, но свободных. Вопрос постепенно заинтересовал горожан, и по рядам зашелестело его обсуждение. Сходились на том, что первый гласень посолиднее, а второй слишком уж кричал. Третий же — вовсе чудной, даже одет не по чину.
— Забористо пели!
Патрос, как и многие на площади, перевел взгляд на решительного и шумного заявителя общего мнения. Сказал ведь и правда громко. И звучно, поскольку не ощущал себя зажатым тисками чужих локтей.