— Тут тебе не деревенские посиделки — веселушки, — продолжала девушка, ведя меньшого за ухо через двор. — Привезли уму — разуму набираться, так учись, нахалёнок.
Паренёк сглатывал слезы боли и обиды, но молчал, не спорил, не хныкал, не пытался оправдываться. Понимал — права сестра. Ну и ещё боялся, конечно, твердость её руки на собственном заду испытать.
— Бегом к наставнику! — и Лесана придала братцу скорости звонкой затрещиной.
Руська нёсся в казематы, тёр горящее ухо и думал про себя: «Вот откуда она всё узнала? Ведь только приехала! Наябедничали уже…»
Обережница же проводила мальчонку взглядом и развернулась, чтобы идти, наконец, в свой покой, а оттуда в мыльню, но в этот самый миг заметила то, чего не было во дворе Крепости прежде.
Возле крыльца в Башню целителей сколотили зачем‑то крепкую деревянную скамью. И сейчас на ней сидел истощенный человек. Черная одежа ратоборца делала его осунувшееся лицо меловым, а короткие волосы были не то выгоревшими, не то седыми. Этот изможденный мужчина показался Лесане смутно знакомым, и она неуверенно шагнула вперед, страшась узнать и в то же самое время, боясь обознаться.
Он смотрел, как она приближается. Но в светлых глазах не было узнавания. Лесана поняла — он плохо её видит. И не узнает. Так же, как и она его. Лишь когда девушка приблизилась настолько, что их разделял всего десяток шагов, мужчина удивленно качнул головой и спросил с недоверием:
— Лесана?
Она кивнула, не в силах произнести ни слова.
— Я не признал, — ответил ратоборец и похлопал ладонью по лавке, приглашая обережницу сесть.
Та опустилась рядом с ним, устало прижалась затылком к острому плечу и прикрыла глаза. На душе было пусто — пусто…
— Как ты? — спросил он.
Она ответила:
— Хорошо. А ты?
— Что со мной станется? — улыбнулся Фебр и сказал тихо: — У тебя глаза мёртвые…
Лесана хмыкнула:
— Зато на душе спокойно.
Некоторое время они молчали. Девушка не знала, что говорить, что спрашивать. Да и нужно ли?
— Хорошо, что ты не сгибла, — сказал обережник и добавил: — Я боялся. Всё‑таки девка.
Она неопределенно повела плечом, мол, нашел, чего бояться.
— Лесана, — тихо позвал он.
— Что?
— Мне до сих пор жаль, что тогда… — Фебр не стал договаривать.
Собеседница и так поняла и ответила:
— Мне тоже.
Хранители, кто же знал, что будет так тяжко обоим! Он жив. И она тоже жива. Но тайная нить, которая, как казалось Лесане, все эти годы тянулась меж ними от сердца к сердцу, оборвалась. Как она не почувствовала? Ведь эта нить оборвалась тогда, когда выученица Клесха смотрела из окна Северной башни в спину уезжающему из крепости вершнику.
Мужчины — не глупые девки. Они умеют смиряться с неизбежностью. Они не носят в сердце из года в год воспоминания о прошедшем, не голубят их, не лелеют — вырывают с кровью и прижигают забвением, чтобы не болело, не дёргало. Ибо возврата нет. И не будет. Никогда.
Он понимал это, когда пришёл в её покойчик проститься. Понимал, что всё закончилось. Навсегда. И ничего больше не будет между ними, кроме общей памяти. Только она, дуреха, ещё на что‑то надеялась в силу своей бабской глупости. А если вдуматься, что ему было хранить в душе? Несколько весенних седмиц, когда сердца замирали от счастья, а тела горели от жажды?
Что он о ней знал, кроме того, что она приехала в Цитадель несговоренной невестой с нежным телом и длинными косами?
Что она знала о нём, кроме того, что он стал послушником крепости на несколько лет раньше?
Хранители, да любила ли она его?
Страшно было осознавать это. Но боль сомнений раздирала душу. Любила ли Лесана когда‑нибудь Фебра или ей лишь нравилось согреваться от его огня, видеть своё отражение в его глазах? Весна, весна… Тогда ещё весны имели смысл. Кровь гуляла по жилам, будоражила. И хотелось забыться, хоть на оборот сбежать от каменного холода Цитадели. Спрятаться в кольце тёплых рук — сильных и надёжных — чувствовать не боль, но нежность.
Почему все так глупо и половинно в их жизни? Почему, если любить, то лишь на короткий срок? А потом выдернуть из кровоточащего сердца, из памяти, из души? Чтобы ничего не осталось. Чтобы пусто. И спокойно.
Она ведь оплакала его уже. Простилась. И вот он рядом. Живой. И не узнал её. А она не узнала его.
Если бы было в его глазах что‑то иное, кроме спокойного тепла! Увы. Так смотрят на того, кого когда‑то давно знали, о ком сохранили добрую память и теперь рады встрече. Сердце его не замерло. Во взгляде не было ни боли, ни горечи.
Внезапно Лесане стало жаль и его, и себя, и ту далекую пьянящую весну, которая, не окажись в их жизни страшной предначертанности, могла бы стать чем‑то большим, чем короткой передышкой в чреде нескончаемых лишений.
— Фебр, — девушка повернулась к нему и коснулась бледной щеки, — если бы я могла… хоть слова найти… сказать…
Она смешалась, не зная, как выразить то, что думает, как донести до него, что она была счастлива. Очень счастлива с ним. И что она благодарна ему за это счастье и ни о чем не жалеет, ни в чем его не винит.
На его бледных губах отразилась тень улыбки. Обережница покачала головой, досадуя на своё косноязычие, а потом, наконец, спросила:
— Ты любил меня? Скажи, любил?
Он медленно кивнул. В его глазах была грусть. Но не было тоски.
Ту Лесану он и вправду любил. Её он помнил. Эту новую не узнавал, но разве лишь в том дело! Больно, всегда больно отпускать из сердца первую любовь. Но какой бы скоротечной и нелепой она ни была, какой бы сильной и глубокой не казалась — она лишь тень настоящего чувства, лишь слабый его отголосок. Тем и памятна. Да только будет ли что новое? У него? У неё?
Смешно.
Обережник взял девушку за руку. Его ладонь была холодна и покрыта тонкими шрамами от ножа и неровными, недавно затянувшимися уродливыми рваными рубцами.
Лесана думала о том, как её и Фебра переменила жизнь. Перемолола кровавыми жерновами. Ничего не оставила от них прежних. Ни лиц, ни тел, ни душ, ни сердец. И вот они сидели рядом — два пустых сосуда — и каждому снова хотелось наполниться теплом, тем самым теплом, которое согрело их четыре весны назад. Целая вечность! Но им нечем было поделиться друг с другом. Нечего отдать. Кроме разве что эха и отголосков тех чувств, что ещё остались в памяти.
Сто раз скажи слово «мёд», а слаще на губах не станет…
Ей было жалко его. Он жалел её. Как может жалеть лишь тот, кто понимает и знает цену перемен, кто видел иное — девушку с высокой полной грудью, ясными очами и толстыми косами, юношу — широкоплечего и сильного, с открытой улыбкой и глазами, в которых отражалось весеннее солнце.