И началась новая жизнь.
* * *
Так они прожили четыре года, четыре долгих мирных года, промчавшихся как сон.
Они попытались зачать ребенка, но у них ничего не вышло, Лания была бесплодна, как большинство девушек ее деревни. Казалось, клан найанов был обречен на медленное угасание. Об этом никто не говорил. Лишь настоящее имело значение: медленная и прекрасная смена времен года, тысячу раз повторенные одни и те же жесты, вкус привязанности и тайных объятий. Однажды, чудесным весенним утром умерла мать Лании. Последние слова старухи были обращены к склонившемуся над постелью Тириусу:
— Уведи ее.
Он кивнул и посмотрел куда-то вдаль.
Прах пожилой женщины развеяли над долиной.
Тубальк и Тириус теперь были неразлучны. Казалось, их дружба была крепче скалы. Их характеры странным образом дополняли друг друга: найану недоставало страстных порывов, ишвену — спокойствия и предусмотрительности.
На исходе второго года они вместе отправились в путешествие, решив дойти до самого Петрана, чтобы своими глазами увидеть, как обстоит дело. С горной вершины, нависавшей над городом, их взорам открылось печальное зрелище: руины и запустение. Петран попал в руки сентаев. Струйки сероватого дыма уныло поднимались к небу. Большинство построек обрушились, оставшиеся стоять стены были покрыты копотью. Сощурившись, можно было увидеть, как по широким мощеным улицам, словно крошечные насекомые, туда-сюда снуют захватчики верхом на своих гнусных монстрах.
Долго смотрели друзья на город. Сентаи, похоже, решили надолго обосноваться в нем. По какой-то таинственной причине, которой ни Тириус, ни Тубальк в тот момент еще не знали, они обычно очень долго оставались в захваченных городах. Им нужно было совершить то, ради чего они пришли: нечто настолько ужасное, что даже через много лет, когда Империя оказалась на грани падения, большинство азенатов отказывались об этом говорить.
А в тот момент Тириусу и его другу не оставалось ничего другого, кроме как развернуться и отправиться назад.
По возвращении в деревню они рассказали о том, что видели, своему племени. Самые старые охотники тихо качали головой, не желали верить своим ушам. Другие, помоложе, предлагали взяться за оружие, отправиться на подмогу к азенатской армии. Или же можно было бежать — бежать, пока сентай не напали на Империю и не распространились по каньонам, как гангрена. Этот вариант обсуждали несколько месяцев. Затем Тириус один поехал на восток и заверил всех, что собственными глазами видел, что враг ни на сантиметр не продвинулся вперед. Народ успокоился — народ хотел успокоиться. О бегстве на какое-то время перестали говорить, и каждый вернулся к своим занятиям. Страх перед сентаями превратился в воспоминание, постепенно вытесненное повседневными заботами.
Но ишвену по ночам снились кошмары.
Кровавые сны, в которых перемешивались картины прошлого и страх перед будущим. По долинам текли реки крови, смывавшие все на своем пути. Враг истреблял целые народы, а спасти их мог только он, Тириус Бархан, и люди скандировали его имя, люди кричали во весь голос. Ишвен просыпался в холодном поту, и Дания смотрела на него с тревогой. Потом она рукой проводила ему по лбу, заставляла его снова лечь спать, шептала на ухо нежные слова. И он делал вид, что засыпает.
«Мне нечего бояться, — снова и снова говорил он себе. — Я сбросил с себя прежнюю жизнь, как змея кожу. Кто меня здесь найдет?» Но вопрос не оставлял его. Потом он снова засыпал, и к нему возвращались кошмары, отчетливые как никогда. Сентай вплотную приближались к деревне. Раджак Хассн выходил из тени. Его друзья умирали один за другим. Даже Лания была убита. Ишвен видел все это с таким множеством мучительных деталей, что начинал тихо стонать во сне, и из-под его опущенных век текли слезы. В эти минуты ничто не могло разбудить его. Луна в такие ночи пряталась за тучами и уже из-за них не выходила.
Все время видеть перед собой смерть;
Не бояться, но и не призывать ее.
Требник Скорбящей
Положив руки на огромный мраморный стол, Император Полоний Четвертый закрыл глаза. Зал Славы в самом сердце Апитолия замер в молчании, и большинство генералов, испытывая неловкость, смотрели в окно. Через широкий оконный проем с отдернутыми шторами был виден спящий город — город тысячи огней, расположившийся на склоне горы, у подножья которой было озеро. На левой стене красовался монументальный пурпурно-золотой гобелен. Но время не располагало ни к мечтам, ни к воспоминаниям.
Двумя днями раньше вернулись остатки отправленных в Петран элитных частей. Из пяти тысяч человек возвратилось лишь триста, а может, и того меньше, и вид у них был жалкий. Лица изуродованы, у иных не хватало рук или ног, у многих на лицах и на руках были ужасающие следы от ожогов. Они вошли в город через Большие Южные ворота, и жители в растерянности смотрели на жалкие остатки былой гордости азенатов. После этого в городе началась паника. Ворота города закрылись. Сентаи непобедимы. Сентаи неисчислимы. Сентаи двигались на запад, и никто был не в силах остановить их.
«Два месяца на троне», — думал Император. Всю свою жизнь он ждал этого момента — смерти своего брата, когда он взойдет на трон, а толпа будет приветствовать его и выкрикивать его имя. Но все произошло так быстро, что теперь ему казалось, что ничего этого вовсе не было. Никто не скандировал его имя, когда ему на голову возлагали императорский венец. Сенат воспринял новость с ледяным равнодушием, предвещавшим трудное завтра. И даже императрица Аларис, ставшая его женой после долгих лет незаконной связи, лишь зевнула, вытягиваясь на своем ложе, когда он пришел лично сообщить ей о перемене. «Это значит, — вздохнула она, даже не взглянув на него, — мы наконец перестанем прятаться?» Он долго смотрел на ее совершенную красоту, на усыпанные блестками веки, голые плечи, прикрытые шелковой тогой бедра. «Я воплощение Единственного, — прошептал он. — Я твой господин и повелитель». Она перевернулась, подобно ленивой пантере, и, потягиваясь и моргая, взглянула на него. «Для народа — может быть, — ответила она. — Но я — я хорошо знаю, кто ты, Полоний. И я знаю, что ты не Единственный».
Он мог бы приказать убить ее.
Он имел на это право. Его слово было законом. Его власть была безгранична. Лишь одно слово, и покорные слуги в тот же миг схватили бы ее.
Он мог бы приказать ее распять. Или сжечь заживо. Он представлял, как она, полуобнаженная, всходит на костер, как тщетно умоляет его о пощаде с распухшим от слез прекрасным лицом. Он приближается к ней, и прислужники на миг ослабляют хватку. «Я — воплощение Единственного».